— Спасибо за откровенность! — сказала Ксандра и пошла быстрей, перепрыгивая с разбегу через бурные весенние потоки и сильно трепыхая косами, которые не укладывались ни под шляпу, ни под шапку, ни под платок, приходилось носить их упавшими на спину.
Валерий повернул в противоположную сторону, к своей базе.
Через неделю начались летние каникулы. Ксандра уехала в Мурманск на учительскую конференцию. У нее было подозрение, что Валерия подослали к ней капитаны, и она зашла к ним убедиться в этом. Капитан был в отъезде. Капитанша обрадовалась Ксандре, как дочери, усадила ее рядом, обняла и почему-то шепотом, таинственно начала выспрашивать:
— Что нового? Как идет жизнь? Был некто Валерий?
— Был. Вы подослали его?
— Грешна, грешна… Но у меня никакой личной корысти, я пекусь только о вас. Ну как?
— Поцапались.
— Почему?
— Он оскорбил то, чему я отдала десять лет жизни. Он страшный эгоист.
— Навсегда поцапались или?..
— Не знаю.
Из Мурманска Ксандра уехала на Волгу повидать родителей. А Валерий в это время приехал в Мурманск и зашел к капитанше:
— Ну, был у вашей Ксандры. Поцапались.
— Почему?
— Она — фанатичка, глупо жертвует собой.
— Но хороша, красива.
— Красота — что одежда: изнашивается, особенно если не берегут ее. Да и никакой красоты не хватит на всю жизнь. Нужен ум.
— Мне она не показалась глупой.
— Может, и не глупа, но добра, услужлива до глупости. Самоубийственно усердна. Я, на ее взгляд, невыносимый эгоист.
— И навсегда поцапались?
— Не знаю. Пока что разошлись. Я боюсь таких ретивых любителей подметать в чужих домах, а свой оставлять в забросе.
Капитанша вздохнула, развела руками и сказала:
— Жаль, жаль, что не сговорились: у нее ведь золотое сердце.
20
В 1929 году началась коллективизация оленеводческих хозяйств. Дело тогда новое, сложное и шло трудно.
Крушенец был агитатором от Мурманского Совета, Колян состоял при нем проводником, ямщиком и переводчиком. Без переводчика порой не получалось никакого разговора: многие из оленеводов, вполне сносно знавшие русский язык, вдруг «забыли» его начисто.
Опять, как в первые годы революции, Крушенец и Колян переезжали из поселка в поселок. В каждом — долгие, утомительные беседы, собрания, споры. Дошла очередь до Веселых озер. Первое собрание назначили в школе. На него пришли все, кого приглашали. Колян председательствовал, Крушенец делал доклад, Ксандра писала протокол. После доклада задавали Крушенцу вопросы:
— Сколько оленей оставят колхознику для личного пользования? Можно ли выйти из колхоза, если не понравится там?..
Были среди вопросов нелепые, которые распространяли по всей стране кулаки:
— Верно ли, что всех колхозников заставят жить в одной тупе, спать под одним одеялом? Верно ли, что жены и дети будут общими?
Начался опрос, кто желает жить колхозом.
Первым записался Колян, вторым — Максим. Дальше наступила заминка.
— Кто следующий? — взывал Колян.
А люди молчали, отворачивались, прятались друг за друга. Колян начал выкликать по именам.
— Оська, ты почему не хочешь? Ты член Совета.
— Совет Советом, а колхоз колхозом. Скажи, кто будет работать в колхозе?
— Все.
— Максим не работник. Его самого кормить, поить, под руки водить надо. Ты не работник: слишком любить гулять с учеными. Работать остается один Оська.
Колян дал обещание, что будет постоянно жить в колхозе и отлучаться только с разрешения. Постепенно, с уговорами, спорами, за три долгих зимних вечера уговорили всех вступить в колхоз, даже колдуна, самого богатого из веселоозерцев. Он оказался сговорчивей некоторых бедняков. Затем пять человек выбрали в члены правления, а Коляна еще и в председатели.
Колхоз назвали «Саам». Слова «саам», «саамка», «саамы» начали внедряться в газеты, книги и устную речь особенно сильно в период коллективизации и заменили равнозначные им: лопарь, лопарка, лопари.
Для Коляна наступила совсем отличная от прежней, по-новому хлопотливая, тревожная, взрослая жизнь. На другой день после вступления в колхоз три хозяина подали заявления о выходе из него. На вопрос «Почему?» все ответили одинаково: «Будем поглядеть». Тогда и прочим тоже захотелось поглядеть со стороны, ничем не рискуя, как пойдет колхозная жизнь. Еле-еле, долгими уговорами Колян вернул ушедших обратно и удержал колхоз от полного развала.
Едва кончилась эта тревога, пришла другая — Коляна вызвали в Мурманск на курсы колхозных председателей. Он учился больше двух месяцев, колхозом управлял без него Оська. Никакой настоящей колхозной жизни не было: всяк по-прежнему сам хранил своих оленей, запрягал, продавал и убивал, когда хотел. Как принято говорить про такие, колхоз существовал только на бумаге. Но Колян понимал, что и это бумажное существование дело великое, и постоянно, всяко — и почтой и с попутчиками — наказывал Оське: «Никого не отпускай из списка!»
В Веселые озера Колян вернулся по весне, по притайкам, когда у оленеводов пошел разговор, что пора кочевать на отельное место. Тупа Максима тотчас наполнилась соседями. Коляна окружили несколькими кольцами: впереди — старые и пожилые, за ними — молодежь, у самых стен — ребятишки. Они ничего не видели, кроме ног и спин впереди стоящих, но упрямо ждали чего-то и не уходили.
Все, кто мог дотянуться до Коляна, осторожно прикасались к нему пальцами и дивовались:
— Колян совсем русским стал.
На нем был темный суконный костюм, сшитый по-городскому, русские кожаные сапоги, картуз и даже волосы острижены по-русски, бобриком. Наглядевшись на самого, попросили развязать дорожный мешок. Там лежал еще городской рабочий костюм, несколько рубашек, футляр с бритвой, коробочка с мылом, щетка для одежды, другая для обуви и третья, совсем маленькая, для зубов. Но самым большим дивом оказалась машинка, которую Колян держал в отдельном кожаном футляре.
— Это новый «хозяин погоды»? — пробовали угадывать нетерпеливые.
А Колян не торопился с ответом, хотел, чтобы все узнали то чувство, какое испытал он при первом знакомстве с этой машинкой.
— Максим, как твои глаза? — спросил он.
— Работают маленько.
— А ноги?
— Да вроде глаз, сильно обижаться не могу.
— Тогда идите все за мной!
Вышли из тупы на волю. Колян огляделся вокруг. С одной стороны было широкое, везде одинаково зимнее озеро, с другой — широкая долина, тоже зимняя, но густо испещренная темными, вытаявшими валунами. За озером и долиной — высокие горы, где снеговые, бело-сахарные, где серо-черные, голо-каменные, где пегие.
Колян приложил машинку к глазам Максима и спросил:
— Что видишь?
— Ничего. Один туман.
Колян начал вертеть у машинки маленькое колесико и спрашивал:
— А теперь что?
— Вижу, вижу, — повторял Максим и вдруг закричал: — На меня бегут горы. Убери машинку!
Колян отвел машинку, и горы, только что стоявшие перед самыми глазами Максима, отскочили на прежнее место, в заозерную даль.
— Чего испугался?
— Они бегают туда-сюда, — сказал старик, боязливо поглядывая на горы.
— Ну, кто смелый?
Вызвался Оська. Горы побежали и на него, но он оказался смелей, сообразительней Максима, не оттолкнул машинку, а долго глядел в нее, покручивая колесико-регулятор, и в конце концов так определил происходящее:
— Машинка делает мой глаз лучше.
Потом глядели другие. Глядели и не могли наглядеться и надивиться: чудесная машинка делала далекие горы близкими и так приближала тундру, что все невидимое на ней — озерки, речушки, даже олени и отдельные валуны — становилось видимым, все маленькое — большим.
Разошлись с сознанием, что они живут в удивительной стране, что у Лапландии не одно лицо, а множество разных, если глядеть на нее через чудесную машину — бинокль. И потом долго-долго надоедали Коляну, особенно ребятишки: