И у оленей, знать, была та же тревога. Перестав копытить снег и добывать из-под него ягель, они сгрудились подобно людям и стояли неподвижно, высоко закинув ветвистые рога. Даже собаки прекратили вечную возню и лай по всякому пустому случаю, сели на задние лапы и вытянули вверх острые мордочки.

Солнце, по рассказам стариков, было огненно-золотой птицей, ездившей на золотых оленях.

Сначала, еще при ярком месяце и звездах, оно высунуло из-под белой заснеженной земли на краешек сизого холодного неба красноватое перышко — первую полоску утренней зари. Это перышко расправлялось, становилось длинней, шире, красней, но так медленно-медленно, что хотелось кричать: «Ну, скорей, скорей! Не томи, не мучай нас!»

Впереди толпы стоял страшный, никогда не стригший волос и бороды, колдун-знахарь и бормотал молитву. Бормотал тихо-тихо, чтобы никто не разобрал слов, чтобы молитва осталась для всех тайной и люди не могли обращаться к солнечному богу прямо, без его помощи. Он всегда держался особняком, важно, как человек другой, высшей породы, хранил про себя много всяких тайн, накопленных за долгие годы его колдуньим и знахарским родом: всякие молитвы ко всяким лопарским богам, заговоры, приметы, лечебные свойства разных камней, трав, деревьев, озер, рек… Целый мир, где полезное и мудрое путалось с вредным и нелепым.

Рядом с первым солнце развернуло второе перышко, затем третье… и так распластались на полнеба огненно-золотые крылья. Они разгорались ярче и ярче, потушили месяц и звезды, зажгли своим светом снег, облака, кинули легкую позолоту на бурые и зеленые леса, на черные камни.

Само солнце сперва выплыло маленьким гребешком, будто прищуренный огненный глаз, затем наполовину и, наконец, всем малиново-золотистым шаром.

Незатоптанный, чистый снег на горах, на озере, на крышах поселка засиял разноцветно, будто усыпанный густо бисером. Это было так хорошо после черноты полярной ночи.

Люди радостно вздохнули, зашевелились, заговорили. Солнце, как большое огненное яйцо, полежало несколько секунд в гнезде из снега и облаков, тоже ставших огненными, и начало погружаться в горы.

После того как само солнце село, его крылья долго еще горели в небе, переходя из пунцовых в желтые, фиолетовые, зеленоватые.

2

На снежную гладь озера выбежали из перелеска две оленьи упряжки. Их окутывало облако снега, поднятое ездой, но в нем можно было различить темные кустообразные рога и длинные палки — хореи, которыми ямщики беспрестанно погоняли оленей, мчавшихся и без того быстро.

Послышался олений храп и выкрики ямщиков: «Ги! Го! Ге!» Упряжки свернули в поселок и резко остановились перед толпой. Усталые олени тотчас легли и начали лизать снег жаркими языками, от которых валил пар. На передней нарте приехали двое — ямщик в лапландской одежде из оленьего меха и пассажир, закутанный в бурую медвежью доху. На другой нарте приехали трое: ямщик, тоже лапландец, и два солдата с ружьями, оба в одинаковых серых шинелях и белых заячьих шапках.

— Однако, пожаловали незваные гости, — негромко, только для своих соседей проговорил Фома.

Все тревожно переглянулись.

— Эй, народ, как зовут ваш поселок? — спросил из нарты человек в медвежьей дохе.

Ему ответили сразу несколько человек:

— Веселоозерский.

— Веселоозерье.

— Веселые озера.

— Хм, Веселые… Какой-то идиот нашел веселье! А по мне, лучше в гробу, чем в этой чертовой сторонке, — проворчал человек в дохе. — Кто у вас староста? Подойди ко мне!

Двое из толпы подскочили к Фоме, который был глуховат, и крикнули ему в оба уха:

— Тебя спрашивают. Старосту.

— Мы будем староста, мы, — забормотал Фома, суетливо снимая шапку, рукавицы и низко кланяясь приезжему.

— Собери взрослых мужиков в одно место, на сход! — распорядился приезжий. Лопари — народ низенького роста, и на первый взгляд приезжему показалось, что в толпе одни подростки.

— Весь народ тут, — сказал Фома.

— Это совсем хорошо. А ну-ка вытряхните меня! — крикнул приезжий солдатам.

Они помогли ему вылезть из нарты, потом стали снимать доху. Он вытягивал то одну руку, то другую и бурчал:

— И как медведи носят такую тяжесть… Вот дурье.

— Медведи-то носят по одной шкуре, а здесь, пожалуй, две. Нет, мало считаешь, наверняка три, — завели разговор солдаты. — И потом, у медведя шкура своя. А своя ноша не тянет. Для вас же она чужая.

Наконец они вылупили человека из дохи. На нем под дохой была еще шуба на лисьем меху из офицерского сукна, похожего цветом на голубую пихту. На плечах, поверх шубы, — пестрые с золотом погоны, на шапке из серого каракуля — светлая кокарда. Большой начальник. Лопари тотчас же дали ему прозвище Золотые Плечи.

— Говоришь, все здесь? — спросил он Фому. — Тогда становитесь потесней, погрудней!

— Эй, народ, тише! Будет сход! — крикнул Фома.

Пока народ грудился, утеснялся да умолкал, начальник, повернувшись к нему спиной, достал из кармана бутылку и побулькал из нее себе в горло. Потом бутылку сунул обратно в карман и обернулся лицом к народу. Вскоре его лицо разгорелось, глаза заблестели.

— Ну-у! — крикнул он. — Теперь слушайте: забирайте всех оленей и отправляйтесь строить железную дорогу! Слышали, поняли? — и шагнул к нарте, на которой приехал.

— Постой немного, мы говорить будем, — молвил Фома.

— Мне стоять некогда, и говорить здесь не о чем.

— Говорить надо, нельзя не говорить. — Фома низко поклонился.

— Ну, говорите! — Начальник начал прохаживаться по твердому скрипучему снегу, ударяя валенком о валенок и покуривая.

Люди говорили негромко, но возбужденно.

Иногда поднималась вверх мохнатая рукавица и протестующий выкрик:

— Фома, скажи ему!

— Наговорились? — спросил начальник, накурившись досыта.

Люди умолкли, заговорил один Фома:

— Платить будешь?

— Будут.

— Сколько?

— Хорошо.

— Сколько хорошо? Ты скажи, они хотят знать. — Фома кивнул на толпу, которая подозрительно, в упор разглядывала начальника: «Обманывает, ничего не будет платить».

— Платить будут там. Много, хорошо, — сказал начальник.

— Какая работа?

— Перевезти немножко камней и бревен.

— Зачем тебе всех олешков, если работа малая? — выспрашивал Фома.

— Как — зачем? Все скорей сработают и поедут домой.

— Домой когда пустишь? — не унимался Фома.

Начальник замялся. Он знал, что людей задержат до конца постройки, но в управлении строительства ему советовали не говорить этого, а все изобразить мягче: иначе оленеводы перекочуют в глубь страны, а там их не найдешь в десять лет.

— Весной отпустят, — ответил начальник уверенно. — Когда пойдет вода и рыба.

— Ладно. Только всех олешков мы не дадим, важенки останутся дома.

— Какие важенки? — Начальник нахмурился, рассердился.

Оленеводы перемигнулись: начальник ничего не понимает в оленях. Фома ответил:

— Оленьи матки. Они других олешков рожать будут.

— Торговля началась? — Начальник шагнул к Фоме.

Тот отодвинулся в толпу, начальник за ним. На русский взгляд он был человеком высокого роста, лопарям же казался великаном, возвышался над ними, как дерево над кустарником. Фома отодвигался, а начальник надвигался, грозил длинным пальцем, на котором сверкало каленым углем золотое кольцо с дорогим камнем, и кричал:

— Всех чтоб, ни одной важенки не оставлять! Заважничались слишком. Если будешь торговаться, в тюрьму пойдешь. Теперь время военное, и законы военные. Через два часа выехать, и никаких! — повернулся к одному из солдат: — Ты останешься здесь. Вздумают противиться — арестовать! Этого волосатого черта, — кивнул на Фому, — в первую очередь. Я поехал дальше.

Обе упряжки, одна с начальником, другая с солдатом, умчались. Второй солдат остался в Веселых озерах.

— Пока вы собираетесь, где бы мне приткнуться и соснуть, — сказал он Фоме. Затем начал потягиваться, зевать и жаловаться: — Ну, и сторонушка у вас: то солнца нет совсем, то не заходит пол-лета. Я здесь уже больше года стражду, ни разу не выспался как след. Кажись, лег бы и спал всю зиму, по-медвежьи. Так пристрой куда-нибудь!