— Саша, беги домой, — шепнула дочери Катерина Павловна. — Беги одна, мне надо остаться.

— Зачем?

— Ну, поймаю кого-нибудь из тюремщиков, спрошу: за что взяли папу?

— А ты совсем-совсем не знаешь?

— Знаю одно: что наш папка не может сделать что-нибудь нечестное, подлое. И взяли его либо по ошибке, либо за правду.

— Разве можно в тюрьму — за правду? — изумилась Саша. Ей и дома и в гимназии настойчиво твердили, что надо быть всегда во всем правдивой, правда выше всего.

— Всяко бывает. Его, наверно, взяли за доброту. Он слишком добр.

— Разве бывает лишняя доброта? — снова изумилась Саша. И доброте ее учили так же настойчиво, как правдивости; ее считали такой же доблестью и никогда не говорили, что она может быть лишней, даже наказуемой.

— Папочка иногда добр во вред себе. Ну, беги домой, беги!

— Пойдем вместе. Одна я боюсь. Ты сама говорила, что это страшно, — начала плаксиво уговаривать Саша. — Спросишь завтра.

Сашу воспитывали строго. В первые годы, маленькую, обязательно укладывали спать ровно в восемь часов вечера. Затем с годами разрешили «гулять» до девяти, десяти, и наконец, до одиннадцати. За все четырнадцать лет жизни она ни разу не бывала за порогом своей квартиры поздней этого часа. И мать и отец — она учительница, он врач — считали, что засиживаться после одиннадцати вредно, а гулять по городу, кроме того, опасно.

— Не хнычь. Отхныкалась, — шепнула мать жестко, отрывисто. — Довольно корчить из себя ребеночка. Иди домой и ложись спать. Не проспи гимназию!

— Завтра я не пойду в нее.

— Обязательно пойдешь. Будешь ходить и учиться, как всегда. У нас все по-прежнему, ничего не случилось. — Катерина Павловна перекрестила Сашу и слегка толкнула в плечо: уходи.

— А если про папку спросят подружки, соседи, в гимназии…

— Говори: спрашивайте у него, а я — маленькая, ничего не знаю.

Саша ушла домой, но не легла спать, а начала приводить в порядок квартиру, разгромленную во время ареста. В ней ничего не взяли, но обыскивали долго: перевернули одежду, обувь, побросали на пол все книги, бумаги.

Прислуга сидела среди этого разгрома на своем бедном сундучке, тоже вывернутом начисто, и плакала.

— Не хнычь! — строго шепнула Саша. — Довольно, нахныкалась. Надо дело делать, убирать этот разгром.

— А можно? — спросила прислуга с тревогой.

— Не оставлять же так.

— А если придут взять что-нибудь.

— Пускай ищут. А наше дело убирать, прятать.

Катерина Павловна весь остаток ночи пробыла возле тюрьмы, прячась за углами домишек на другой стороне улицы. Как только раздавался лязг тюремных ворот, она старалась разглядеть, кто вышел, и, если знакомый, останавливала его. В том маленьком городке Катерина Павловна была широко известна: одним — как учительница, другим — как жена уважаемого доктора.

Остановила помощника начальника тюрьмы и двух надзирателей, уходивших с дежурства домой, перед всеми рыдала, ломала руки, умоляла сказать, за что схвачен муж. Она знала, что он связан с революционерами, но знала только в самых общих чертах, а все подробности: с кем связан, что делает для революции, как нарушает царские законы и порядки, Лугов держал в тайне. Знать, за что арестован, было важно Катерине Павловне не только ради мужа: может быть, кого-то о чем-то надо предупредить, от кого-то что-то скрыть, перепрятать или уничтожить какие-то бумаги…

Тюремщики отвечали все одинаково: что Лугов взят по распоряжению губернских властей, числится за ними и хлопотать надо там, в губернском городе. Здесь только зря бить обувь. И это было верно: мелкие уездные тюремщики ничего больше не знали. Но Катерина Павловна, не веря им и еще по пословице «Утопающий хватается за соломинку», продолжала молить всякие уездные власти и всяких других людей, которых считала влиятельными. И прекратила эти мучительные, бесплодные хлопоты только после того, как Сергея Петровича перевезли в губернский город.

Проводив его издали — свидания с ним не разрешили, — она тем же днем уехала вслед за партией арестованных на крестьянской телеге. Перед отъездом предупредила директора школы, что вынуждена оставить временно работу, уволила прислугу и сказала дочери:

— Сашенька, тебе придется пожить одной. Делай все сама: мы нищи. Прежде чем выпустить копеечку, подумай хорошенько: а нельзя ли удержать ее? И учись, учись изо всех сил.

Обнялись, посидели рядом, поплакали и расстались. Не сговариваясь, обе решили быть сильными, упорными, не распускать нюни, не показывать вида, что им трудно, горько. Отдайся слезам, горю, жалобам — и обратишься в тряпку, противную и себе и людям.

Ни друзей, ни знакомых не было в губернском городе, а самый дешевый номер в гостинице стоил рубль в сутки, и Катерина Павловна поселилась на постоялом дворе, где останавливался деревенский и всякий другой бедный люд. За пятачок в день она могла занимать голый топчан с деревянным подголовником в общей комнате и брать без меры воды, хоть сырой, хоть кипяченой. На другой пятачок покупала хлеба, сушеной воблы, щей из мослов и капусты. При такой жизни ее капиталу хватило бы на полгода.

Каждое утро аккуратно, как на службу, Катерина Павловна отправлялась высвобождать мужа и бродила из присутствия в присутствие, от персоны к персоне.

Саша тем временем поняла, что надеяться на отца и мать — только обманывать себя, дожидаться беды, и училась жить по-новому: одна, вполне самостоятельно, дешево, но чисто, сытно, уроки знать лучше и книг читать больше, чем прежде… Вообще жить разумно, по-взрослому.

Поначалу делала промахи: забежит в магазин или на базар наскоро и купит первое, что попадет на глаза. Замочит белье, намылит и, не дожидаясь, когда мыло отъест грязь, начинает отстирывать и полоскать. Но постепенно научилась не торопиться — сперва оглядит товар, приценится и потом уж покупает. Научилась стирать, гладить, штопать, латать… Спать стала меньше, но крепче и не валяться в постели без сна. Научилась хранить прежний спокойный вид, как было до ареста отца: у меня все хорошо, ничего не случилось. А когда приставали с расспросами, отвечала:

— С отцом печальное недоразумение, ошибка. Скоро все исправится.

Через месяц Катерина Павловна вернулась домой такая похудевшая, морщинистая, посерелая, будто весь месяц ее пытали. А впрочем, хлопоты перед царским начальством за мужа-революционера, врага всего царского режима и всех его слуг, были истинной пыткой. Дочь не сразу узнала свою мать, а узнав, испугалась:

— Ты больна? Что с тобой?

— Ничего, пока что только устала. Отдохну.

— Ты одна? А где папа?

— Угнали в ссылку на пять лет. Далеко куда-то, дальше Белого моря.

— За что?

— За революцию, за работу против царя.

— На пять лет, — прошептала Саша и зажмурилась.

Через пять лет… Ей будет девятнадцать. Она окончит гимназию… Может быть, выйдет замуж… А может, умрет… И все без отца.

Долго сидели молча, пришибленные горем. Затем Катерина Павловна сказала:

— Угнали, спрятали в какую-то тьмутаракань. Но я не отступлюсь, я найду и вырву его. Вот что, Сашенька, — мать обняла ее, — ты одна веди наше хозяйство. Я буду зарабатывать деньги. Когда заработаю достаточно, поедем к отцу.

— Ладно, мама, ладно, — сказала дочь и тут же пошла хозяйствовать.

Она была рослая, длинноногая, быстрая, уже достаточно умелая и вмиг, что называется, одной спичкой растопила печь, ванну, зажгла примус, чтобы как можно скорей и вымыть, и накормить, и напоить чаем измученную мать.

Городок, где жили Луговы, стоит в благодатных местах. Через него издавна шла большая торговля зерном, скотом, медом, фруктами…

В городке расплодилось множество торгашей-богатеев, а у них — множество детей, ленивых оболтусов, которые, надеясь на родительские капиталы, не желали учиться ни арифметике, ни географии, ни истории, ни даже кровному русскому языку. С первого года из класса в класс их тянули репетиторы.