Обожженный этим, так кстати вспомнившимся лихим, плясовым припевом, Крушенец кинулся за угол барака. Дальше ночь и туман скрыли его, помогли незаметно пробраться к друзьям. Там он переоделся женщиной и уехал с товарным поездом, на буферах. Тогда, при великом смятении народа, ездили и на буферах, и на крышах, и на ступеньках вагонов. Он не знал своей конечной цели, у него была только первоначальная — поскорей выбраться из Мурманска, где знали его все так же хорошо, как пожарную каланчу, отбивавшую каждый час суток.
Дула сильная двойная пурга: одна, ниспосланная небом, богом или чертом, но кем-то определенно ненавидящим людей, и другая, которую создавал своим движением поезд. Крушенец скоро окоченел и соскочил у будки путевого сторожа обогреться. Будка стояла одна-одинешенька среди пустого, занесенного снегом пространства.
Сторож спокойно, даже с охотой приютил беглеца. Насидевшемуся и намолчавшемуся в своем одиночестве среди пустыни, ему был интересен любой человек. Накормил, напоил чаем, но в душу не полез — не стал расспрашивать, кто таков, почему бежит. Спрашивал только о городе. Когда показались огни следующего поезда, сторож сказал:
— С этим уезжай от меня. Будет спокойней и тебе и мне. Не ровен час, спрыгнет кто-нибудь вроде тебя, только другой масти, и сам понимаешь, что может получиться. — Дальше сторож посетовал: — Удивительно неуживчивы стали люди, хуже собак. Собаки не придираются одна к другой из-за масти: белые, черные, пестрые — всякие живут скопом, мирно. А люди… Одни хотят, чтобы все-все были красными, другие — чтобы все стали белыми или зелеными. Не лучше ли: будь, каким тебе любо?!
Крушенец не знал, какой масти этот сторож, и не подхватил разговора. На его счастье, в поезде нашелся пустующий буфер.
И снова, уже неведомо в который раз, Колян допытывался у почтаря, когда пойдут письма на Волгу. Почтарь ответил:
— Ничего в волнах не видно. Может, никогда не пойдут.
— Почему?
— А потому, что всегда будут разные государства: у нас — одно, на Волге — другое, как теперь.
Уныло поплелся Колян домой, в школу, и так задумался, что прошел мимо, очутился на краю поселка, где стоял лес, заваленный сугробами, непроходимыми для человека без лыж.
А задуматься было о чем. Если не пойдут письма, как же быть с Ксандрой? Он последнее время жил в Хибинах не ради школы: ему довольно грамоты, и не ради денег: он умеет жить без них, а только ради Ксандры. Не будет писем, не будет встречи, и ему не надо жить в Хибинах, незачем помнить Ксандру. Лучше забыть.
Вернулся домой, взял гусли. Побежали по струнам пальцы, каменистым, звонким ручейком побежала музыка, за ней побежала песня:
С улицы осторожно постучали в окно. Без спроса: «Кто там, что надо?» — а сразу, по лапландскому обычаю, Колян открыл дверь. Вошел Крушенец, одетый в женскую русскую шубу и платок. Он первым делом закрючил дверь, потом спросил:
— Узнаешь?
— Как можно не узнать — пожалуй, озеро воды вместе выпили.
— Выручай! Увези подальше от железной дороги.
— Завтра утром. Как поедешь, бабой, мужиком?
— В бабье-то не сам я залез, нужда загнала. Вези как лучше!
— Ладно. Ты сиди здесь, ешь, пей, спи. Я пойду искать, чем одевать тебя.
И Колян ушел. Вернулся он с мешком лопарской одежды. Крушенец тотчас переоделся, и Колян унес ненужное русское взамен лопарского.
Утром, забрав все Коляново добро, уехали в Веселоозерье. Оно было единственным надежным местом, известным Коляну: там жил единственный человек — Максим, который мог надежно выручить и его и Крушенца.
Измученный тревогами, холодом, голодом, бессонной ездой на буферах, Крушенец крепко спал. Колян погонял четверку самых сильных своих рогачей хореем и песней:
Неупряжные олени едва поспевали за быстро убегающими санями. Даже неутомимая Черная Кисточка иногда начинала скулить, что значило: посадите, подвезите.
Завидев какой-либо дым — поселка, рыбацкого или охотничьего костра, — Колян объезжал его далеко стороной. Огни Лапландии стали опасны: у любого мог встретиться белогвардеец, интервент. Так объезжали поселок за поселком: Умбозеро, Ловозеро… Крушенец исходил досадой и проклятиями:
— На родной земле приходится бегать, как зайцу. И от кого? От дармоедов, грабителей, от всякой международной сволочи. Будь тыщу раз проклят мир, который изрыгнул их к нам!
Привалы для сна, отдыха, кормежки оленей делали в глухих, необитаемых местах, огонь разводили небольшой, чтобы не привлекать никого.
— Вот чертова жизнь: Лапландия, пустыня, стала тесна! Заморским бандитам мало Африки, Индии — пришли к нам. Но нет, ничего не откусят, кроме свинцового дождя. Этим умоем — век будут помнить, — ярился Крушенец.
…Приехать в Веселые озера приноровили ночью, не видно и не слышно. Открывать и освещать Колянову тупу поопасилисъ и остановились у Максима.
— Ну, чего надо? — спросил старик, вполне понимая, что приехали к нему неспроста.
— Сперва есть-пить, — ответил Колян.
— Потом — дальше? — продолжал Максим.
— Потом будем говорить, — сказал Крушенец. Он бежал из Мурманска по безвыходности своего положения и долго сидеть в дебрях Лапландии не собирался. Надо было скорей возвращаться в Мурманск, но так, чтобы не схватили враги революции.
Поужинав, потушили свет и в темноте повели негромкий разговор. Оставаться Крушенцу в Веселых озерах было опасно: в поселок часто наезжали белогвардейцы отбирать мясо, рыбу, живых оленей. Двинуться сразу в Мурманск — безрассудно: он не знал, кто из товарищей может приютить его там.
— Пойдешь ко мне в пастухи? — спросил, посмеиваясь, Максим. — Тогда у меня будет самый важный пастух. — Он думал, что Крушенец большой советский начальник.
— Пастушня не испортит моего пролетарского звания. Я готов, — согласился Крушенец.
Колян уехал на свежих оленях из стада Максима в Мурманск. Крушенец отправил с ним два письма. Они были в разные адреса, но совершенно одинаковы по содержанию:
«Милая внученька, собираюсь приехать к тебе в самое ближайшее время. Будешь ли ты рада мне? Твоя бабушка».
А сам Крушенец уехал вместе с Максимом в леса, где паслись олени. Старик шутил, когда звал его в пастухи: он при своих лайках вполне справлялся с пастушеством один. У Крушенца всех дел и забот было только сбережение самого себя. В густом ельнике он поставил неприметный шалашик, осторожно, не поднимая большого дыма, разводил в нем огонек, варил то мясо, то рыбу, то кашу — что доставит Максим, — грыз сухари и, в досаде на бездельное сидение, ногти на своих руках.
На одно письмо Крушенцу ответили: «Милая бабушка, погоди. Мы меняем квартиру». На другое: «Ждем, приезжай скорей». Крушенец хотел уехать немедленно, а Колян упирался: было затруднение с оленями. Своих он укатал всех донельзя, кроме того, укатал три упряжки у Максима. Правда, у старика были еще, но просить их было уже стыдно.