В Александровском саду действовало гарнизонное собрание с льготными обедами для офицеров. На центральных улицах открывались новые бары, кафе и рестораны.

Ивлева мало привлекала суета донской столицы. Он верил, что Екатеринодар на этот раз будет взят дивизиями Добровольческой армии, и жаждал как можно скорее попасть на Кубань. Но Богаевский задерживал его в Новочеркасске.

— Я готовлю для главнокомандующего обстоятельную информацию о состоянии политических и военных дел на Дону, — говорил он. — Вы передадите ее лично ему в руки. На днях здесь будет сформирован эшелон из офицеров, пожелавших принять участие во втором походе на Кубань. Вот с этим эшелоном и вы можете отправиться.

В кабинете Богаевского над письменным столом висел небольшой портрет Каледина. Разговаривая с Богаевским, Ивлев то и дело поглядывал на портрет. Генерал перехватил его взгляд:

— Это, поручик, один из последних портретов покойного атамана. Сделан из увеличенной фотографии, которая сохранилась у Марии Петровны, вдовы Каледина.

— Такое уставшее, осунувшееся лицо я видел у генерала в канун восемнадцатого года, — объяснил свой интерес к портрету Ивлев. — Генерал уже тогда показался мне близким к отчаянию. Ведь его самоубийство — это и есть следствие преждевременного отчаяния.

— Кроме отчаяния, вероятно, было еще и семейное предрасположение, — добавил Богаевский. — Один из братьев Каледина, молодой артиллерийский офицер, застрелился, кажется, в шестнадцатом году.

— Этого я не знал. Разрешите… — Ивлев шагнул ближе к портрету, желая разглядеть роковую семейную черту в облике Каледина.

Богаевский вынул из ящика письменного стола еще одну фотографию:

— Взгляните на атамана уже мертвого.

Ивлев чуть склонился над столом. В глаза бросилась такая деталь на снимке: гроб Каледина, утопая среди больших и малых венков, стоял в войсковом соборе рядом с некрашеным, простым гробом, в ногах и изголовье которого торчало по одному жалкому бальзамину в глиняных горшках. «Невольным соседом атамана оказался, должно быть, какой-нибудь юнкер или гимназист», — подумал Ивлев и вспомнил, сколько таких юнцов провожал сам атаман на новочеркасское кладбище в жуткие месяцы прошлой зимы.

Богаевский откинулся на спинку стула.

— Краснов утверждает, что на атаманском перначе Каледина догорали последние лучи той святости, которая сияла на императорском скипетре, — с грустной усмешкой заметил он, пряча фотографию в стол. — Как видите, наш новый атаман любит нарядные выражения…

Ивлев не понял, с какой целью откровенничал сейчас ближайший сподвижник Краснова, и рад был распрощаться с ним.

На Платовском проспекте он неожиданно встретил знакомого полковника. На подвижном смуглом лице того играла улыбка.

— Могу, поручик, порадовать. Сейчас принял телеграмму из Тихорецкой. Добровольцами очищена от большевиков добрая половина Кубанской области. Не нынче завтра вы поедете в Екатеринодар прямым поездом…

— Можно считать, дела пошли в гору! — Ивлев почтительно козырнул полковнику.

Приподнято-праздничное настроение разом охватило Ивлева. Значит, кубанское казачество повернулось к Деникину… Со взятием Екатеринодара восстановится еще одна казачья столица… А там, смотришь, и третья — на Тереке… Казаки сольются в стотысячную армию! А Корнилов считал, что даже с десятью тысячами можно идти на Москву.

Ивлев свернул с проспекта на уютную улочку с особнячками, обнесенными заборами, и зашагал под тенью деревьев. Из палисадников сладко пахло розами. Ветер, такой же горячий, как и на солнечном проспекте, мягко шевелил листву развесистых лип. «Поди, уж на Кубани арбузы, дыни… Добровольцам легче будет добывать харч, нежели в первом походе». Эти мысли перемежались с другими, несравненно более волнующими. «Теперь, что бы там ни случилось, — решительно настраивал он себя, — я сделаю предложение Глаше…»

* * *

Через неделю эшелон с офицерами-добровольцами действительно выехал из Новочеркасска. Пропущенный немецкими властями через Ростов, он без задержки прибыл на станцию Сосыка. Правда, дальше поезда не шли: впереди путь оказался разобранным.

Говорили, что на восстановление пути нужно было не менее двух суток. Ивлев не хотел их терять без дела в Сосыке и отправился в станицу Павловскую, вытребовал от ее коменданта, казачьего офицера, лошадей и тачанку. Он решил нагнать конную дивизию Эрдели, шедшую на Екатеринодар через станицы Дядьковскую, Медведовскую, Старомышастовскую, присоединиться к Однойко, Олсуфьеву и Инне, находившимся в составе дивизии.

Итак, Ивлев опять катит по родной кубанской земле. Безмерный степной простор вместе с его белыми хатами-куренями, желтеющими жнивами, морем цветущих подсолнухов — весь этот прекрасный мир казался ему теперь навсегда отвоеванным, избавленным от анархиствующих шаек. Правда, где-то впереди еще идут люди, одушевленные любовью к России, чтобы и там учредить мирное бытие. Идут и одерживают победу за победой. И потому так благословенна августовская кубанская степь, так праздничен разноголосый птичий щебет и так безмятежно-спокойно пасется у куреней казачий скот, светло золотятся стога пшеничной соломы…

К вечеру Ивлев прикатил в Дядьковскую и первым делом был поражен тем, что отпущенные когда-то Деникиным заложники-большевики во главе с Лиманским сдержали слово и не допустили никаких издевательств над оставленными здесь ранеными-корниловцами. Рассказал ему об этом молодой хорунжий, только что по ранению откомандированный сюда с фронта на пост коменданта станицы. Левая рука у него была по локоть забинтована.

Комендант любезно пригласил Ивлева отужинать с ним. Неловко орудуя за столом одной рукой, он делился фронтовыми новостями:

— Под Кореновской наш поход едва не захлебнулся. Сорокин неожиданно для нашего командования собрал большие силы и внезапно навалился на дивизии Дроздовского и Казановича, накануне почти без выстрела овладевшие станицей. Казанович безудержно бросал в бой офицеров, сам выезжал в цепи на броневике. Дроздовский, видать, похитрее. Он действовал осторожно, берег людей. Но и у него, говорили, погибла треть состава дивизии. А Казанович потерял более половины марковцев-первопоходников. — Хорунжий назвал фамилии нескольких офицеров, которых он хоронил, среди них штаб-ротмистра Дударова.

Услышав имена хорошо знакомых людей, Ивлев перестал есть арбуз.

— Выходит, вопреки утверждениям новочеркасских газет, победы на Кубани и сейчас даются дорогой ценой?

— Да, — продолжал хорунжий. — Сорокин было полностью вышиб наших из Кореновской и погнал к станице Платнировской. Там у реки Кирпили мы находились на краю гибели. Многодневный бой изнурил нас до последней степени, положение было отчаянное. Сорокин наседал неистово. Я сам видел, как он на вороном коне, в алой рубахе, с клинком в руке красным дьяволом носился под пулями. Только картечью и отбивались! Чем черт не шутит, может, этот Сорокин способный военачальник… Тоже ведь из казаков.

— Так еще, возможно, и Екатеринодар ощетинится?

— Нет, на этот раз Добрармия обрастает силами, как ком снега, пущенный с горы. Одна лишь Дядьковская дала четыре сотни сабель. Да и у Сорокина потери немалые. Мы ведь упорно огрызались.

Ивлев живо представил себе побоище, разыгравшееся в районе Кореновской, и с тоской проговорил:

— Если бы русские воины, бросив истреблять один другого, соединились и двинулись на немецкую армию генерала фон Клейцера!

— Такое совершенно невозможно! — мрачно отозвался хорунжий. — Русские сцепились с русскими не на жизнь, а на смерть. В междоусобице не примиряются, а уничтожают друг друга…

* * *

Утром следующего дня Ивлев выехал из Дядьковской на добром караковом жеребце, которого получил под расписку от коменданта станицы.

Звали жеребца Ваней, и эта кличка шла к его, судя по первому знакомству, добродушно-доверчивому характеру, хотя весь он был точно изваян из великолепных бугров мускулатуры, выпиравших из-под тонкой эластичной кожи, зеркально лучившейся на солнце.