— Нет, не я, а сам император велел Алексееву запросить мнение главнокомандующих, — уточнил Родзянко. — И все они единодушно ответили, что для блага родины его величеству нужно отречься. Больше того, Алексеев и Лукомский составили в Ставке текст отречения и прислали его на станцию Дно.
— И все-таки отрекли царя не генералы, а вы — председатель Государственной думы! — запальчиво заявил Дюрасов. — Потом, когда государь отрекся второго марта в пользу брата, вы говорили великому князю Михаилу Александровичу в его же доме на Миллионной улице о необходимости для спасения отечества не принимать царского скипетра в руки.
Родзянко, словно боясь, что офицеры начнут бить его, торопливо поднялся со скамьи.
— Вы обманули Рузского, Алексеева, напугали Михаила Александровича, отрекли царя, и Николай Второй должен вас проклинать! — не унимался Дюрасов.
— Нет, император не будет проклинать меня. — Родзянко отрицательно мотнул головой. — Отдавая отречение Рузскому, он сказал: «Единственный, кто честно и беспристрастно предупреждал меня и смело говорил мне правду, был Родзянко!»
— Это он вашу искусную ложь принимал за правду до последней минуты своего царствования! — воскликнул Дюрасов. — Если бы вы не отрекли его прежде времени, Россия закончила бы войну полной победой над Германией, и мы сейчас, может быть, ходили бы по Берлину, а не по этой захолустной станице. Наконец, позвольте спросить: кто вскормил на своей груди гаденыша-провокатора Александра Федоровича Керенского? Только благодаря вам этот фигляр и болтун выскочил на пост председателя Временного правительства и своими действиями разложил русскую армию.
— Да, никто не принес столько вреда России, как вы и ваш Керенский. — Ковалевский ткнул пальцем в грудь Родзянко.
Широкое одутловатое лицо бывшего председателя Государственной думы побелело.
— Простите, господа офицеры, но я не могу больше выслушивать ваши резкости, — дрожащим голосом пролепетал Родзянко.
Ивлеву стало жалко старика.
— Друзья, нельзя же так! — сказал он, обращаясь к офицерам.
— А разве можно, чтобы по милости таких горе-деятелей мы обливались теперь кровью? — снова вспыхнул Дюрасов. — И они еще под нашим крылом прячутся от того чудовищного, что сами породили политическим интриганством, славолюбием, властолюбием, алчностью, неумением править государством!
— Ну что об этом толковать в поздний след? — примиряюще заметил Ивлев. — Друзья, отпустите господина Родзянко! Идите, Михаил Владимирович, в штаб от греха. — Ивлев решительно встал между офицерами и стариком.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы вдруг на крыльце дома не появился Деникин.
— Ваше превосходительство! — взмолился Родзянко, дрожа двойным отвисшим подбородком. — Мне очень тяжело жаловаться, но все же решил сказать вам, что ваши офицеры считают меня главным виновником революции и всех последующих бед. Возмущаются моим присутствием в армии. Скажите, Антон Иванович, откровенно: если я в тягость, то останусь в этой станице, а там видно будет…
Деникин укоризненно взглянул на офицеров, взявших под козырьки, потом раздельно, чтобы они слышали, сказал:
— Успокойтесь, Михаил Владимирович. Я пресеку все эти выпады. Вы, как опытный государственный муж, еще послужите нам в деле восстановления государственности… А кто главный виновник революции — это решит беспристрастный суд будущего!
Глава десятая
Утром 13 апреля станичная церковь в Успенской была полна офицеров, юнкеров, казаков. Перед царскими вратами, на квадратном, по торжественному случаю, цветном ковре стоял на коленях Деникин, позади него полукругом — генералы Романовский, Эрдели, Марков, Эльснер, Боровский, Богаевский, Казанович. Справа от группы генералов — атаман Филимонов, Рябовол, Калабухов, Быч, полковник Науменко и другие члены Кубанского правительства. Еще подальше — группа в штатских костюмах. Это бывшие государственные деятели, члены Государственной думы — князь Львов, Половцев, Новосельцев, братья Суворины, штатский генерал Кисляков, мадам Щетинина, два профессора Донского политехнического института, сгорбившийся и поседевший Родзянко…
За всю историю своего существования церковь станицы Успенской никогда не видела столь необычных посетителей, и потому, вероятно, священник отец Никодим, тощий, впалогрудый, лысый, правя панихиду по убиенном генерале Лавре Корнилове, то и дело спотыкался на словах, и комендант штаба Деникина, строгий пожилой офицер, отлично знавший церковную службу, поправлял его и укоризненно качал головой, седой с висков.
Яркий утренний свет лился сверху из окон купола потоками. Клубы голубоватого дыма от кадила, которым усиленно размахивал дьякон, плавали в воздухе, лениво поднимаясь к куполу. Позолоченная резьба иконостаса слепяще лучилась. Пахло ладаном и еловыми шишками, воском дружно горевших свечей. Языки свечного пламени золотыми точками отражались на стеклах икон, на ликах святых, на меди и бронзе подсвечников.
Двери были широко распахнуты, но из-за многолюдства воздух с каждой минутой становился жарче, тяжелей, и Ивлев начал потихоньку пробиваться к выходу.
В одном из отдаленных углов церкви стоял Алексеев. Прячась за спины успенских старух, он часто крестился и сосредоточенно шевелил усами.
«Вот кто поистине набожен! — подумал Ивлев. — А может быть, и другое… Говорят, будто он теперь глубоко раскаивается в том, что через командующих фронтами настоял на отречении Николая Второго».
Ивлев вышел из церкви и сел на скамью у кустов сирени. В памяти почему-то возникло живое, нежное лицо сероглазой сестры милосердия Синицыной, пенсне на горбатом лице штабс- капитана Огнева, желтая, в глине, пятка юнкера, застрелившегося во дворе Прасковьи Григорьевны, безусые лица юнкеров пулеметного взвода, измятая черная черкеска на убитом Неженцеве, трупы офицеров на улице перед артиллерийскими казармами… Алексей зябко передернул плечами: каким чудом сам-то он еще уцелел?
Народ повалил из церкви. Возле Ивлева появился Марков и попросил папиросу. К генералу подошел Филимонов с какими- то незнакомыми Ивлеву людьми.
— Ваше превосходительство, вот познакомьтесь с нашим старейшим и почетнейшим кубанским казаком, господином Щербиной, — обратился атаман к Маркову. — Это наш видный историк и писатель. — Филимонов представил Маркову седобородого старика в косматой черной папахе, в теплом, подбитом ватой, бешмете.
— Слышал, слышал о вас! — Марков энергично пожал руку Щербине. — Искренне дивлюсь и восхищаюсь, что вы, несмотря на весьма преклонный возраст, мужественно делите с нами трудности страдного пути. Садитесь, пожалуйста!
Щербина и Филимонов сели рядом с Марковым.
— Мы за время похода потеряли не одного Корнилова, — продолжал разговор Марков. — Я, стоя в церкви, попытался счесть, сколько доблестных офицеров легло костьми только из моего офицерского полка. Оказывается, добрая половина!
— Да, и мы, кубанцы, потеряли немало, — заметил Филимонов. — Например, под Екатеринодаром убит полковник Рашпиль. Это один из представителей старейшей казачьей семьи знаменитых Рашпилей. Недаром одна из улиц в Екатеринодаре названа Рашпилевской. Если хотите, историк Кубани господин Щербина может многое поведать о Рашпилях.
— Я очень скорблю о девушке-институтке седьмого класса Людмиле Семеновой, — сказал Щербина. — Прелестная была девушка. Убита в первой цепи во время перевязки раненых, в бою под Медведовской…
— Наша маленькая армия, — сказал Марков, — могла уже тысячу раз погибнуть. Вот даже во время отхода от Екатеринодара нас можно было ухлопать полностью. В особенности легко и быстро это должно было свершиться в степях между немецкой колонией Гначбау и станицей Старовеличковской. А потом у Медведовской большевики также упустили великолепную возможность сжечь нас огнем бронепоездов. Если бы они выставили красноармейские дозоры вокруг станции Ведмидивки, нам никогда не удалось бы парализовать их бронепоезд…