Романовский, не желая делить ни с кем своей исключительной близости к командующему, полностью очистил Ставку от тех, кто мог затмить его, рассадив вокруг себя множество бездарных ничтожеств.
На месте погибших Корнилова, Неженцева, Маркова, Алексеева, Дроздовского теперь действовали во главе основных сил армии Май-Маевский, страдающий затяжными запоями, Шкуро, позволяющий своим «волкам» раздевать пленных и грабить русских крестьян, Покровский, продолжавший отмечать всюду свой путь виселицами.
А в деникинском Талейране, профессоре Соколове, по сути дела, не было ничего глубокого, основательного, государственного.
Называя Деникина в своем кругу «царем Антоном», Соколов почти во всем одобрял военно-диктаторские замашки главнокомандующего и в политических прожектах, подаваемых на утверждение Деникина, не обнаруживал даже намеков на создание сколько-нибудь высокой идейной белой программы, способной зажигать сердца и привлекать симпатии широких масс.
Деникин мечтал не позже октября въехать в Москву, но, сидя в Таганроге, ставшем далеким от действующих армий, не мог нажимать на все педали.
Его командование в этот период не походило на спокойную уверенность опытного шахматиста, бесстрастно оценивающего шансы сторон и систематически передвигающего нужные фигуры. Это была скорее азартная игра и вера счастливого карточного игрока, смело делающего ставку за ставкой. А главное, он ослеплялся стремительным продвижением вперед некоторых добровольческих дивизий и поэтому нередко чрезмерно благодушествовал.
Глава девятнадцатая
Сидя за вечерним самоваром, Шемякин долго и внимательно листал целую кипу газет, наконец, обращаясь к Леониду Ивановичу, сказал:
— В связи с огромными успехами Добровольческой армии мне все чаще приходит мысль, что русские крестьянские массы начинают разочаровываться в большевизме. Ведь нет обещанного мира, нет промышленных товаров, разруха и бесхозяйственность все более поражают все стороны жизни Советской России. Дивизии добровольцев уже находятся в двух-трех переходах от Тулы… Очевидно, у большевиков действительно нет здоровой государственности и здоровых коллективных сил, способных осуществлять созидательную работу в необходимых масштабах. Например, мы здесь с вами пишем и распространяем листовки. Погибла некогда Парижская коммуна, погибнет и Московская коммуна.
Леонид Иванович, не перебивая, выслушал художника и спокойно сказал:
— Не уподобляйтесь, мой друг, Шатобриану, который в своем «Опыте о революциях» развивал пространную параллель между революциями английской и французской, забавляясь самыми поверхностными сопоставлениями. Нельзя сравнивать французскую революцию с русской даже по одному тому, что французская революция началась в мирное время, а русская вспыхнула в разгар мировой бойни.
— Ну, если французская революция вспыхнула в мирное время, — быстро заметил Шемякин, налив из самовара в стакан кипятку, — то она имела возможность в полной мере использовать неизрасходованную на четырехлетнюю войну энергию народа. Следовательно, она была в более выгодном положении. А как заставить русских крестьян вновь воевать после тяжелой, изнурительной мировой бойни? Боевой запал у русского народа исчерпан, и исчерпан не сейчас, а еще в семнадцатом году. Примечательно, что уже в ту пору все партии, которые призывали к войне до победного конца, были решительно отвергнуты солдатскими массами. И даже когда Керенский, уговаривая фронтовиков, обещал свободу и землю, один солдат крикнул ему совершенно резонно: «А на что мне твоя земля, ежели меня сейчас убьют на фронте?! Нет, ты давай мир, а потом — землю!» И, наверное, сейчас точно такой же солдат кричит красным комиссарам, призывающим к борьбе с Деникиным: «Давай замирение, а потом Советы».
— А вот вы не задавались вопросом, — вдруг спросил Леонид Иванович, — почему из трехтысячного отряда Корнилова в конце концов выросла почти трехсоттысячная белая армия?
— Нет, — ответил Шемякин, — но вопрос этот интересен. Может быть, вы сами ответите на него?
— Пожалуйста, — охотно согласился Леонид Иванович. — Контрреволюция удесятерила свои вооруженные силы на первых порах гражданской войны потому, что первоначальное революционное течение всегда, как все новое, неожиданное, встречает резкий отпор со стороны значительной части населения, но мало-помалу приобретает большее и большее число приверженцев. В России, например, можно проследить полный переворот в воззрениях умов в течение какого-нибудь одного или двух поколений. Что это так, вспомните, как бросал комья грязи в казнимых на виселицах Перовскую, Желябова и других народовольцев питерский люд. Это было при Александре III, а уже в феврале 1917 года этот же питерский рабочий стал обоготворять имена Перовской и Желябова. Чтя память их, торжественно шествовал с красными знаменами по той самой площади, где казнили убийц Александра III. А сейчас, когда Покровский вешает коммунистов, разве кто-нибудь из рабочих или крестьян швыряет камнями в судорожно корчащиеся на виселицах тела? Нет, напротив, все клянут палача Покровского.
— Все это так, — перебил Шемякин, — по белые силы растут. Это факт, и никуда от него не уйдешь.
— А красные силы разве не растут? Известно, что в марте 1918 года Корнилов считал, что достаточно иметь ему всего десять тысяч штыков, чтобы успешно совершить поход на Москву. И в самом деле, его поход мог бы стать весьма эффектным, насколько в ту пору мы были неорганизованны в военном отношении. Что это было так, об этом доказательно свидетельствует то положение, что кубанские коммунисты тогда были не в состоянии догнать и добить уходивших от Екатеринодара корниловцев… А теперь уже справились со стотысячной армией Юденича под Петроградом, с двухсоттысячной армией адмирала Колчака в Сибири… Бегут же колчаковцы, несмотря на то что им помогают японцы и американцы…
— Но деникинцы уже под Тулой, — напомнил Шемякин. — Значит, лозунг «Великая, единая, неделимая Россия!» действенен и притягателен…
— Да, практическое приложение этого лозунга должно было стать громадным, если бы он не превратился в мертвую вывеску, — сказал Леонид Иванович. — Лозунг этот был рассчитан на патриотизм. Но Деникин забыл, что патриотизм в русском обществе систематически истреблялся. Даже в царской армии твердили: «Умирай за царя, веру и отечество!» Видите, отечество всегда стояло на последнем месте. Царь скомпрометировал себя Гришкой Распутиным до последней степени. Его могут теперь желать лишь такие выжившие из ума мастодонты, как генерал Лукомский. Невежественные русские попы подорвали веру. Можно удивляться, что еще в некоторой части русского офицерства живет любовь к России. Этой любви дореволюционная школа почти не воспитывала, ибо в ее программах не было отечествоведения… Народ был решительно удален от самоуправления. В широкой публике на политические темы рассуждали единицы, а у высшей интеллигентной прослойки по причине ее оппозиционной настроенности к самодержцу и царским сатрапам понятие «патриотизм» отождествлялось чуть ли не с черносотенщиной. Да, это понятие было монополизировано гнусными приспешниками царского дворца. В их трактовке патриотизм опять-таки должен был выражаться в безоглядной любви к монарху. Наконец, необозримые просторы России, раскинувшейся на две части света, не давали ощущать близкой опасности со стороны внешнего врага. Рассуждали, мол, матушку-Россию не пройдешь, не завоюешь. Велика и необъятна она. И в конечном счете у русской интеллигенции не выработалось настоящего горячего патриотизма. И потому почти никакой боли ни у кого не вызывает отторжение от России Польши, Литвы, Курляндии и всего Прибалтийского края. Впечатление такое, будто расчленяют не живой государственный организм, а бездыханный труп, которому безразлично, есть или нет у него руки, ноги, голова. И недаром даже в коренных русских областях, занятых Деникиным, налицо движение сепаратистов — кубанских, крымских, донских. И оно все более усугубляется.