— Наклейте бумажку на двери! — сказал он явно обрадованной хозяйке.

* * *

Уже перед вечером, когда показалась межа, отделяющая земли станиц Старовеличковской и Медведовской от немецкой колонии Гначбау, Ивлев сошел с коня, отдав поводья одному из приехавших с ним на повозке казаков, и сразу же направился к деревянному кресту, сиротливо торчавшему над низеньким холмиком могилы неизвестного.

Заглядывать в альбом с планом местности не было надобности: здесь ничто не изменилось. Крест был отличным ориентиром, и Ивлев от него зашагал по стерне пшеничного поля к дереву.

«Раз, два, три…» — считал он, помня, что Корнилов был зарыт в шестидесяти шагах от дерева. Неожиданно показавшаяся среди колючей стерни полузасыпанная яма заставила его остановиться.

«За четыре месяца, конечно, гроб не мог сгнить, а земля так осесть, — подумал поручик. — Впрочем, лучше проверить… — Он торопливо извлек из полевой сумки альбом. — Вот стрелка, идущая от дерева к пашне. Над стрелкой пометка: «60». Значит, место то самое. В этом можно окончательно убедиться, если справа, в шестнадцати саженях, обнаружится могила Неженцева».

Держа альбом перед собой, Ивлев сделал вправо сорок восемь шагов и увидел среди желтеющей стерни заросшую зеленой люцерной круговину.

— Идите сюда! — Он взмахнул фуражкой, зовя казаков. — Ройте здесь! Похоже, что Неженцев на месте, а могила Корнилова разрыта. Однако ройте и там.

Не прошло и получаса, как казаки, дружно действуя лопатами, вытащили из ямы сосновый гроб, темный от чернозема.

Урядник, поддев лопатой крышку и слегка приподняв ее, заглянул в гроб.

— Бачу, воны тутечки… На них черна черкеска.

— Ладно, прикройте крышку и несите гроб на линейку, — распорядился Ивлев и пошел к месту захоронения Корнилова.

— Ну и далече заховали вы генерала! — Молодой казак обтер тыльной стороной ладони взмокший от пота лоб. — Роем, роем, а найшли тильки один обломок сосновой доски…

За дальним степным увалом скрывалось солнце. Ивлев взглянул на часы и, намереваясь хотя бы к полночи возвратиться в Екатеринодар, объявил:

— Господа служивые, все ясно: тела Корнилова нет. А ведь когда погребали его, в поле, кроме нас, не было никого. Удивляюсь, как могли большевики найти могилу…

— Эх, ваше благородие, господин поручик, — сказал урядник, — да вон из окон крайних домов немцев все видать было, что вы тут робыли. Дотуда и версты не будэ. Хиба так тайно ховают?

Глава двадцать третья

Красные войска отступали.

1, 2 и 4-я их колонны двигались от Екатеринодара в общем направлении на Армавир и далее на Невинномысскую. В районе станиц Некрасовской и Петропавловской Сорокин сделал попытку задержаться, уповая, как всегда, на свою эмоциональную предприимчивость больше, чем на сколько-нибудь продуманные меры по организации и обеспечению обороны. Разобщенные, сбитые с толку его противоречивыми приказами, красноармейские отряды не смогли сдержать здесь напор деникинцев и снова начали отходить. Сам Сорокин со штабом укатил из Петропавловской и обосновался в поезде на станции Овечка, где восемь месяцев назад организовал свой казачий революционный отряд.

Остальные красноармейские части, отходившие от Екатеринодара, сосредоточились в районе станции Белореченская. Заняв оборону на реке Белой, они более стойко противостояли натиску сил Деникина. Однако Сорокин, стягивая армию к Армавиру, куда уже переехали ЦИК Северо-Кавказской республики и краевой комитет партии, 12 августа отдал распоряжение белореченской группе войск перейти на новый оборонительный рубеж по реке Лаба. Это не помогло защите Армавира, и вскоре он был сдан. Высшие органы республики вынуждены были поспешно эвакуироваться в Пятигорск.

В тяжелейших условиях оказались советские части, находившиеся на Таманском полуострове. Отрезанные наступлением Деникина, они вынуждены были с боями прорываться на соединение с главными силами Северо-Кавказской армии по побережью Черного моря, через Новороссийск и Туапсе, а затем горными дорогами к Белореченской.

В середине августа полки и отряды, отступавшие с Тамани, были объединены в Таманскую армию. Тридцать тысяч ее бойцов, с которыми шли десятки тысяч беженцев, сметая на своем пути белогвардейские преграды, в начале сентября прорвались к станицам Дондуковской, Курганной и Лабинской и соединились с Северо-Кавказской армией. Счет подвигам таманцев после тяжелейшего похода на этом не заканчивался. По приказу Сорокина Таманская армия сразу же двинулась на Армавир и освободила его, правда ненадолго.

* * *

Желто-млечное марево, не оседая и не рассеиваясь, непрерывно колыхалось над растянувшимся на версты обозом — военными повозками, линейками, тачанками, казачьими арбами. Задыхались люди, тяжко фыркали измотанные кони. Пожухлые травы обочь дороги покрылись серым бархатом пыли.

Устало брели пехотинцы, черноморские моряки, латыши. Всюду к красноармейским колоннам присоединялись новые и новые беженцы с арбами, нагруженными узлами, перинами, подушками. За арбами плелись коровы, телята. И уже трудно было различить, где воинская часть, а где беженцы.

И какого только оружия не тащили за собой отступавшие: пушки, пулеметы, даже орудия, снятые с кораблей Черноморского флота. Красноармейцы шли с русскими винтовками, австрийскими карабинами, с офицерскими револьверами на поясах. Ничего не оставляли «кадетам», хотя и отступали поспешно.

Какая тоска шагать сквозь удушающую пыль под жгучими лучами беспощадного степного солнца!

Где Сорокин? Где Полуян? Где Иванов? Кто остановит и повернет на врага человеческий поток? Или он так и будет безудержно течь и задыхаться в непроглядном пыльном мареве?

Мучительно третьи сутки не слезать с коня, но еще мучительнее тяготиться безвестностью, не знать, когда этот поход кончится!

Терзаясь от жары, жажды и пыли, Глаша, чтобы сохранить самообладание, мысленно твердила себе: «Будь жива мама, она тоже непременно была бы здесь. И наверное, с гордостью разделила бы судьбу этих людей… Настоящий революционер — тот, который способен вынести в борьбе любые испытания… Коммунисты должны быть во сто крат выносливее любых корниловцев. Коммунисты и народ неразделимы. А народ все вынесет…»

* * *

В одной из станиц на пути к Армавиру сотня Голика нагнала Екатеринодарский полк.

Обросшие густой колючей щетиной лица бойцов, прошедших за двое суток более ста верст, были хмуры и гневны. И стоило сотне появиться верхом на конях у церковной ограды, как красноармейцы закричали:

— Вот кто продал нас!

Вокруг всадников образовалась тесная озлобленная толпа, требуя, чтобы комиссары держали ответ.

— Сами на яких породистых конях гарцуют, а нас погнали пешкодралом! Где харч?! Где боеприпасы?

— Пропади все!

Неистовые крики и матерщина неслись со всех сторон. Над головами взлетали кулаки, сверкали штыки. Солдат в черной чиновничьей фуражке, еще сохранившей на зеленой бархатной тулье следы от содранной кокарды, вскочил на задок телеги, где лежал Демус.

— Браточки! — Он бешено завертел голубоватыми белками глаз. — Скидывай комиссаров с офицерских седел! Пущай отвечают перед честным народом, за сколько сребреников гамузом продали нас кадетам!

Глаша видела: стоит промешкать мгновение, как озлобленные люди сбросят с коней и поднимут их на штыки. Она даже вспомнила доходившие до нее рассказы, как отчаянно в подобных случаях врезался на коне в бушующую толпу неприятный ей Сорокин и рубил первого попавшегося на глаза бузотера. Не думая о последствиях, Глаша изо всех сил ударила коня нагайкой и вскачь подлетела к солдату в чиновничьей фуражке.

— Провокатор! — Она взмахнула нагайкой. — Долой с подводы!

И когда тот, сбитый с ног грудью лошади, свалился с телеги, резко повернула вздыбившегося коня в сторону толпы.

— Товарищи! — закричала она не своим голосом. — Сейчас будет говорить ваш любимый командир товарищ Демус! Помогите ему подняться на ноги!