«Людям разных лагерей трудно обменяться письмами. Но сделать это необходимо. Это я поняла из разговора с Ковалевским.

Летом прошлого года я была в Петрограде и там увидела, что русская интеллигенция в своей наиболее здравомыслящей части уже с коммунистами.

Недавно одна из буржуазных газет спросила Александра Блока:

«Может ли интеллигенция работать с большевиками?»

«Может и обязана, — ответил великий поэт. — Декреты большевиков — это символы интеллигенции».

Больше того, в январе 1918 года, когда генералы Алексеев и Корнилов в Новочеркасске организовали Добровольческую армию, Блок в статье «Интеллигенция и революция» призывал русскую интеллигенцию «всем телом, всем сердцем, всем сознанием слушать Революцию».

Уверена, если бы решительный призыв поэта дошел до тебя в ту пору, ты вряд ли стал бы участником «ледяного похода».

В Петрограде я подошла к Блоку и говорила о тебе. Он назвал тебя талантливым живописцем и, когда узнал, что ты с корниловцами, сказал буквально следующее:

«Желаю вам, Глаша, вернуть к нам Ивлева, у которого просто-напросто не хватило перспективы, необходимой для того, чтобы хорошо увидеть и оценить все содеянное большевиками». И далее: «Мы, поэты, должны найти и слышать душу революции. Она прекрасна!» И я после встречи с Блоком решила приложить все силы, чтобы ты перестал быть прихлебателем буржуазной своры и присоединился к тому миру, в котором живет и творит Александр Блок.

Если даже Блок нашел настоящее свое место в революции, то ты, безусловно, тоже найдешь. Из высказываний Блока, из всего того, что я видела в Петрограде, Рязани, на выставке картин живописца Малявина, из бесед с Кировым, Мининым, Подвойским и Тухачевским, мне стало ясно, что ты как художник должен и сможешь участвовать в организации и выращивании сил революции.

На днях в Ростове я нашла в здании, которое занимал Осваг, подшивки белых газет со статьями кадета профессора Соколова. Из них явствует: идеолог кадетской партии, ставший главным советчиком Деникина, пороха не выдумает, а из всех реакционных нелепостей будет выбирать и предлагать наиболее нелепые.

Тебя, Алексей, перепугала кажущаяся стихийность революции и революционных масс, но в ходе гражданской войны коммунисты очистили Красную Армию от золотаревщины, сорокинщины, анархиствующих башибузуков, а вот белая «гвардия» с катастрофической быстротой разложилась, и офицеры ее во главе с мамонтовыми, шкуро, Покровскими, проявляя себя в худших инстинктах, обратились в торгашей, спекулянтов, карателей, в лучшем случае — в нравственных импотентов.

Ты лишь по инерции можешь еще пребывать среди них.

Алексей, не раздражайся, что я пишу о вещах, тебе известных. Не думай, что ты представляешься мне человеком, не видящим ничего. Елизар Львович мне поведал о многом, о всех твоих схватках с карателями и мстителями… Я просто считаю не лишним еще раз напомнить о том, что нет смысла торчать на белом корабле, хотя в команде его ты в свое время занимал не последнее место. Этот корабль безнадежно оброс гнилью и все разъедающей ржавчиной. Да, да, повторяю, бессмысленно подпирать стены, которые утратили опоры, с грохотом погребают все честное, доблестное, что было на корабле.

А впрочем, было ли оно?

Ты должен помнить, как я умоляла тебя не уходить с филимоновцами на Кубань. Почти два года минуло с той поры. Но я вновь готова, несмотря ни на пропасть разлуки, ни на огромный водораздел, лежащий между нами, просить тебя, художника, не отрываться от родной почвы, не бросать край отцовский.

Ну зачем тебе быть беглецом, влачить тоскливую и бесплодную жизнь среди народов, тебе чуждых?

Только в России, оставшись с русскими и среди русских, ты создашь полотна в память о мертвых и во славу жизни.

А там, на чужбине, ты станешь мертвецом среди жизни, к которой вряд ли ты, русский живописец, будешь по-настоящему душой и сердцем причастен.

Приспосабливаться к англичанам или французам, к их вкусам, интересам не позволит тебе твоя гордая русская душа!

Да и что там писать и для кого?

Все русское для европейцев чуждо и не дорого.

Нет, я верю, ты не оскудел ни в таланте, ни в интеллекте, ни в сердце, а потому, сейчас или позже, неминуемо по-блоковски узришь в декретах коммунистов «символы интеллигенции».

Ковалевский сказал, что ты без меня дописал мой портрет, и мне этот факт внушил мысль, что ты по-дантовски способен хранить в памяти лучшее, что было у нас с тобой. Много было горечи почти безнадежной разлуки, и все-таки я протяну тебе руку с тем, чтобы ты, оторвавшись от остатков белогвардейщины, как человек и художник обрел среди соотечественников свое место.

Если ты этого желаешь, если ты окончательно развенчал тех, за кем шел, то напиши мне по адресу: гор. Ростов, Большая Садовая, 21, Гончаровой Вере Николаевне. Она передаст письмо мне. Пиши немедля.

Я написала немало, но почти ничего не сказала о своих чувствах к тебе. Пусть это не смущает. Я в этом письме адресуюсь не к сердцу, а к твоему разуму. И, пожалуй, было бы слишком самонадеянно утверждать, что мы не растратили того, что испытывали в мартовский вечер в городском саду, у садовой горки, на скамье…

С тех пор минуло почти два года, да и каких года! Единственных в истории России, огненно вихревых, полных сокрушающих событий, перевернувших почти все! Однако отваживаюсь сказать: если в самом деле неспроста, не для упражнения руки ты писал меня в дни нашей долгой разлуки, если так же, как я, не забыл нашего мартовского вечера, мы вновь вернем его. Но если в твоем сердце выветрилась Глаша, любившая тебя первой любовью, то и в этом случае я как коммунистка считаю долгом протянуть руку тебе как русскому живописцу, дабы ты не стал мертвецом среди живых, не влачил гнусное и бесплодное существование среди изгнанников. В этом поддержат меня мои товарищи-коммунисты, с которыми приду в Екатеринодар.

Итак, до скорой встречи! Верю, она должна состояться!

Глаша.

7 февраля 1920 года.

Город Ростов-на-Дону.

Датирую по новому календарю, к которому и тебе надо приучаться».

— Да, да! Должна состояться!.. Должна! — воскликнул Ивлев, дочитав письмо и ощутив радостную теплоту внутри себя. Не зная, как и с кем можно будет отправить ответное письмо в Ростов, тут же схватил альбом, карандаш и начал лихорадочно и размашисто писать:

«Дорогая, славная Глаша! Мой свет земли!

Черная волна отчаяния меня совсем было захлестнула…

Я чувствовал себя обреченным среди обреченных… Вчера вечером уже положил перед собой на стол браунинг… И вдруг твое письмо! Меня при чтении охватывали то слезы, то надежда, то вера, то жгучее позднее сожаление… Я еще болен душой, болен сердцем, дрожу от холода… в голове жар, огонь, лихорадка… Но письмо твое заставило взглянуть на мир глазами узника, которого подвели к дверям, распахнутым в жизнь…

Глаша! Одна из самых светлых и радостных мыслей — это мысль о том, что ты во всем выше меня! Вот моя жизнь, возьми ее! Я буду ждать и буду молить судьбу, чтобы ты поскорей появилась в Екатеринодаре… Я не знаю, успеет ли мое письмо прийти в Ростов до той поры, покуда этот город в руках добровольцев? Но постараюсь отправить его сегодня и, конечно, не почтой…

Глаша, я люблю тебя, а теперь в особенности. И вижу: лишь рядом с тобой смогу жить. Без тебя я уже не сделаю ни одного шага! Жду тебя!

Бесповоротно твой Алексей».

Не перечитывая написанного, Ивлев быстро склеил конверт и вложил в него письмо.

Радостный подъем сил, какого давно не было, овладел Ивлевым. Письмо Глаши возвратило его к жизни.

Теперь надо было во что бы то ни стало отправить письмо в Ростов. Ивлев решил обратиться за помощью к доброму малому Однойко и позвонил.

— Так ты дома, в Екатеринодаре?! — изумился тот. — А я полагал, что ты укатил с Врангелем в Турцию…

— Послушай, Коля! — закричал в телефонную трубку Ивлев. — Глаша Первоцвет в Ростове! Помоги изыскать способ переслать ей письмо. Нужно, чтобы она получила его сегодня или завтра. Покуда наши не оставили Ростов.