Кладбище, обособленное и отделенное от живых, но вместе с тем всегда остающееся материальной частью культурного оснащения Янки-Сити, перебрасывает мост между двумя временами, завершая одно и открывая другое. По мере того как человек претерпевает физическое изменение, «конвейерная линия» социального времени переопределяет его изменяющееся место в сообществе и несет его вперед до тех пор, пока, наконец, с наступлением смерти, церемониально не перебрасывает его в новый комплекс значений, где человеческое время не определяет более его существование. Некоторые из материальных символов кладбища играют определенную роль в связывании времени вечности с человеческим временем. В этих знаках можно обнаружить человеческую судьбу, как ее понимают в Янки-Сити. Давайте же их исследуем.

Кладбища Янки-Сити разделены на участки разных размеров, которые обычно находятся в собственности конкретных семей, иногда ассоциаций. Могильные участки обозначаются фамилиями семей, которые ими владеют. Индивидуальные могилы, оснащенные индивидуальными каменными указателями, располагаются в границах участков в определенном порядке — чаще всего в соответствии со статусом умерших индивидов в семье и предписаниями господствовавшего на момент их кончины стиля погребения.

Эмоции и мысли живых по отношению к своим мертвым всегда выражают антитетические элементы, проявляющиеся в размещении умерших. Человеческое время постоянно предъявляет свои претензии на контроль над вечностью; сохранение идентичности умерших частично зависит от того, как они будут размещены во времени и пространстве живых. Человеческие представления о пространстве продолжают использоваться и в локализации умершего. Местонахождение умерших во времени и пространстве помогает поддерживать их реальность для тех, кто желает и далее сохранять с ними отношения. Кладбище своими материальными знаками помогает поддерживать эту систему значений и чувств.

Кладбище как коллективная репрезентация — это и город мертвых, и их сад. В коллективном мышлении жителей Янки-Сити оба эти символа сплавляются и сливаются воедино. Самое современное кладбище в сообществе, которому уже более сотни лет, акцентирует свои природные обстановки и подчеркивает символы природы, но лишь постольку, поскольку они оформлены и выражены в планировке формального сада, заключены в определенные границы и находятся под контролем людей и общества. Это миниатюрная символическая копия парковой зоны в пригороде, где селится высший класс, или развитие планировки английских садов[174] аристократических семей. Это символический город, возведенный в форме сада мертвых.

И «сад», и «город» в нашей культуре являются женскими образами; первый произволен от более древнего символа Матери-Земли. Сад, кроме того, является одновременно символом жизни и смерти. Как место, он символизирует жизнь, жизненную энергию, рост и плодородие земли. Как символ процессов, происходящих в этом месте, он выражает чувства, связанные с включенностью человека в вечный круговорот жизни и смерти; его кустарники и цветы рождаются и умирают, а потом снова рождаются; его жизнь умирает, разлагается и обогащает почву, на которой вновь рождаются и расцветают новые растения и кустарники. Лето и зима, жизнь и смерть вечно воспроизводят себя в процессах, происходящих в саду, и этот артефакт создается и контролируется человеческой волей.

Элм-Хайлендз, самое современное кладбище Янки-Сити, было освящено в первой половине прошлого века как «сельское место погребений», где облагороженный ландшафт объединил «красоту природы с искусством садовой скульптуры, создав тем самым кладбище-сад». По случаю его освящения граждане сочинили два специальных гимна. В обоих для обозначения кладбища и возвращения живых в материнское и женское место упокоения открыто используются материнские и женские символы. Один из них, из которого взята приводимая ниже цитата, кроме того, признает кладбище как «Город Наших Мертвых» и апеллирует к общей участи живых и мертвых и их обоюдной надежде на обретение бессмертия через связь со сверхъестественной силой Христа.

Священным обрядом мы назначаем, что здесь,
В этом уединенном, умиротворенном месте,
С его цветущими травами и тенистыми деревьями,
Будет Город Наших Мертвых.
Хотя этот отныне священный дерн
Должен отрывать от жизни наших любимых,
Здесь, на тихой материнской груди Природы,
Найдут покой ее утомленные дети.
Пусть Он, кто, скорбя, «прикоснулся к одру»[175],
Утешит здесь каждого будущего плакальщика;
И все мертвые наконец вознесутся
И с радостью встретят Его на небесах!

Автор гимна открыто говорит о возвращении «утомленных детей» к «материнской груди» Природы, где они находят вечный «покой». Более очевидный женский символизм, предполагаемый погружением тела в открытую могилу, которая затем заключает его в «тело Матери-Земли», на сознательном уровне неприемлем для членов нашей культуры. Подсознательно же открытая могила и утроба сопоставимы; кроме того, они соответствуют социальным допущениям наших обрядов перехода. Обряд и факты рождения отделяют новорожденного индивида от чрева матери, а по завершении череды жизненных событий обряды и факты смерти замыкают жизненный цикл возвращением человеческого тела в материнское тело Природы. Христианские обряды крещения и обряды, которыми окружена смерть, символически признают значения, придаваемые этим фактам. Например, в католической церкви литургия Великой субботы эксплицитно трактует крещение как обряд и рождения, и смерти, доводя до ясного уровня понимания вагинальную значимость «погружения» в воды купели. С другой стороны, соборование и христианские похороны нелогически — но при этом весьма действенно — символически устанавливают значения смерти как одновременно конца и начала, как обряда смерти и обряда рождения.

Говоря об «утомленных детях», находящих «покой», автор сакрального стихотворения противопоставляет неподвижный вечный мир сакрального времени утомлению тех, кто движется в человеческом времени. Возвращение «детей» к груди матери, назад, к началу своего времени, где начало и конец одно и то же, может затронуть и пробудить могущественные, хотя и неутоленные человеческие чувства и позитивно использовать их для снятия тревоги, связанной со смертью. Оказывают ли «умиротворенное» равновесие и покой пренатального существования какое-нибудь влияние на постнатальное значение опыта — вопрос спорный, однако сильное желание сохранить тесные и неизменные отношения с матерью и инфантильная потребность в обладании ею являются вполне задокументированными человеческими влечениями. Эти чувства (см. с. 547-549), морально высказываемые в сакральных символах освящения и внеморально переживаемые в бессознательных желаниях людей, соединяются с женским символом Природы, начала и конца человеческого времени. Кладбище как объект, посвященный Богу и человеку и освященный для «наших мертвых», его могилы, кладбище как город и сад — все это культурно контролируемые женские символы. Следует предположить, что их значимость не только вытекает из логических и нелогических значений культуры, но и глубоко укоренена в жизни человека как животного.

Фундаментальная сакральная задача кладбища состоит в том, чтобы дать подходящие символы для обозначения и выражения надежды человека на обретение бессмертия посредством веры и ритуала христианства, а также в том, чтобы уменьшить его тревогу и страх перед смертью, обозначающей исчезновение его личности — т.е. окончание его жизни — для него самого и для тех, кого он любит. Подтверждение наличия потусторонней жизни для мертвых, уже покоящихся на кладбище, и для тех, кого в данный момент хоронят, — это и утешительное обещание потусторонней жизни для живых. Сохранение умерших членами общества поддерживает непрекращающуюся жизнь живущих. Уверенность живых в том, что жизнь длится вечно, зависит от того, насколько им удастся сохранить живыми мертвых. Стоит лишь мертвым умереть реально, т.е. в вере тех, кто провожает их в последний путь, как сразу же оказывается, что должны умереть и они. Кладбище — это устойчивый физический знак, вещественный и зримый символ согласия между людьми в том, что они не дадут друг другу умереть. Лишь для очень немногих оно является сакральным или иногда открытым признанием того, что власть традиции и конвенции превосходит силу их рациональных убеждений.