— Да вот я и пытаюсь припомнить…

— Неужели совсем ничего?

— Может, на кладбище? Но нет… постойте… или все же на кладбище?

Сушкин поник.

— Или к Саевичу?.. Нет, я не знаю, а гадать — бессмысленно. Мало ли, куда он мог отправиться? Вы что, Можайского не знаете? У него же неделя — из одиннадцати дней, и каждый из этих дней — пятница!

Вот так и закончился этот разговор, с одной стороны, принеся Никите Аристарховичу хоть какие-то сведения, а с другой, ничуть не утолив его жажду познаний. Утверждение Кочубея о том, что просчитать поведение Можайского невозможно, было очень недалеко от истины, поэтому гадать было и впрямь бессмысленно. Правда, из ответов князя и самого направления его беседы с Можайским вырисовывались две очевидные и равновеликие вероятности — кладбище и Саевич, — но сколько оставалось вероятностей не столь очевидных, хотя и возможных?

В общем, Никита Аристархович вновь оказался во власти раздражающего возбуждения. Позвонить на кладбище было невозможно, хотя, порывшись в адресной книге, Никита Аристархович и нашел адрес смотрителя Смоленского кладбища — господина Орлова Якова Семеновича. Но вот беда: в квартире смотрителя, проживавшего в принадлежавшем кладбищу доме по Камской улице, телефона не было. Не было телефона — Сушкин узнал об этом из того же справочника — и у Саевича. Получалось, что ни одну из обеих очевидных вероятностей «отработать» было невозможно. Тогда Никита Аристархович снова принялся названивать в участок Можайского, в канцелярию Сыскной полиции, додумался позвонить в приемную начальника пожарной команды, но, как и прежде (а в приемной Кирилова впервые), наталкивался только на дежурных, заявлявших, что никого из начальства или осведомленных лиц на месте не имелось. Наконец, пришлось прекратить и эти попытки связаться хоть с кем-то: один за другим, дежурные в участке и в Сыскной пригрозили Никите Аристарховичу всеми небесными карами, если он не оставит их в покое.

Так и получилось, что к вечеру, когда совсем уже стемнело, а оттепель сменилась морозцем и буйным ветром, Сушкин — без сил, на нервах, вздрагивая от малейшего шороха и изрядно откушав спиртного — сидел на стуле около телефона и едва не плакал от страшной обиды. Если бы в эти минуты кто-то сказал ему, что над ним, Сушкиным, просто-напросто грубо надсмеялись, он бы поверил безоговорочно.

И вдруг во входную дверь позвонили.

Сушкин вскочил и прислушался: нет, ему не показалось — звонок затрезвонил снова. Длинно, требовательно, с небольшой только паузой, после которой возобновился.

Домработницы не было, и репортер сам побежал в прихожую, спотыкаясь на не слишком твердых ногах и пару раз едва не упав. Задавать сакраментальный вопрос «кто там?» — хотя в его-то положении это как раз и не было бы лишним — он не стал: сразу отпер замок и распахнул дверь.

Не говоря ни слова, в квартиру вошли трое: Можайский, Саевич и кучер Иван Пантелеймонович. Все трое были страшно бледны, причем у каждого эта бледность по-своему выглядела особенно страшной. У Можайского — в сочетании с улыбавшимися глазами. У Саевича — на фоне дико всклокоченных длинных сальных волос. У Ивана Пантелеймоновича — растекшись зловещей синюшностью по лысине во всю макушку головы.

Все трое — Можайский и кучер в шинелях, Саевич — в статском пальто, — являли собою картину настолько впечатляющую, что Сушкин почти в мистическом ужасе отшатнулся. Уж кого-кого, а Можайского таким он точно никогда не видел!

— В-вы?

Ничего не ответив, не скинув в прихожей покрытую колкими и уже — в тепле квартиры — начавшими подтаивать снежинками верхнюю одежду, Можайский, Саевич и (удивительное дело: столь же решительно, как и господа) Иван Пантелеймонович прошли в гостиную и буквально рухнули в кресла.

Никита Аристархович смотрел на своих посетителей, открыв в изумлении и страхе рот. Дважды он попытался заговорить и дважды не получил никакого ответа. Только на третью попытку Можайский отреагировал взмахом руки, указав на графин. Никита Аристархович бросился к буфету, выхватил из него три рюмки, наполнил их водкой и поднес каждому из троих. Все трое махом выпили и снова впали в немой и неподвижный ступор.

И тут во входную дверь опять позвонили: также требовательно и также длинно. Сушкин едва не взвился под потолок. Перебежав из гостиной в прихожую, он снова без всяких «кто там?» распахнул дверь и оказался лицом к лицу с Чулицким.

На вид Михаил Фролович был не менее страшен, чем первые гости, но, в отличие от них, он явно не онемел:

— Можайский уже здесь?

— Д-да…

Отодвинув репортера и — опять-таки — не раздеваясь, Чулицкий грозовой тучей проволок себя по коридору и ввалился в гостиную. Там, остановившись на мгновение и, прежде всего, окинув мрачным взглядом сидевших в креслах Можайского, Саевича и Ивана Пантелеймоновича, он прямиком подошел к столу и схватил графин. Рюмки, однако, на столе не было, и тогда Михаил Фролович, без всякого абсолютно стеснения, отхлебнул прямиком из графина. По его лицу пробежала гримаса, и он сделал еще один глоток. После чего поставил графин, отошел от стола и — тяжело, как будто собираясь разметать его в щепы — опустился в свободное кресло.

Никита Аристархович обомлел.

И тут раздался третий звонок!

Еще одна пробежка на подкашивающихся ногах к двери: на пороге — Инихов и — собственной персоной — Митрофан Андреевич Кирилов, брант-майор. Оба — с выражениями лиц потерянными; у Инихова — с оттенком испуга, у Митрофана Андреевича — обиды.

— Господа?

Митрофан Андреевич только сверкнул глазами, его усы встопорщились. Инихов взглянул вопросительно.

Сушкин, ощущая, что пол под его ногами колеблется, машинально закивал головой, повторяя как заклинание:

— Там, там…

Инихов и брант-майор — всё также не раздеваясь, хотя на их шинелях снега было уже поболе, чем на шинелях и пальто пришедших ранее — двинулись, почти поддерживая друг друга под локотки, в гостиную. Там они, мельком глянув на рассевшихся по креслам страшных истуканов, одновременно потянулись к графину. Сергей Ильич — очевидно, с рассудком расставшийся не вполне, — как младший по чину, отдернул руку и потупился. Появившийся тут же Сушкин увидел, как Митрофан Андреевич, подобно Чулицкому, запрокинул голову и сделал несколько глотков прямо из графина: рюмок на столе по-прежнему не было.

— П-подождите!

Сушкин бросился к буфету, но было поздно: Инихов, приняв графин у Митрофана Андреевича, последовал и его примеру. Сушкин поставил невостребованные рюмки на стол и сам на него облокотился: пол под его ногами с каждой секундой качался всё сильнее.

Сергей Ильич и Митрофан Андреевич потоптались и, подобно Можайскому, Саевичу, Ивану Пантелеймоновичу — «Да что же это такое? Кучер в гостиной расселся в кресле!» — и Чулицкому, уселись, не говоря ни слова и стараясь ни с кем не встречаться взглядами.

Четвертый звонок!

Сушкин вздрогнул всем телом, оторвался от стола и — уже не бегом, а едва передвигая ноги — пошел открывать. Неизвестно, почему, но на этот раз, прежде чем отпереть замок, он робко поинтересовался:

— Кто там?

— Никита Аристархович, — голос из-за двери казался каким-то жалобным, — это я, Гесс, откройте, пожалуйста!

Сушкин открыл.

Вадим Арнольдович — бледный, как смерть: бледнее даже Можайского — единственный из явившихся в квартиру репортера отряхнулся от снега и снял шинель, бессильно запутавшись, впрочем, в ее рукавах и поэтому даже не столько сняв, сколько вывернув себя из нее.

— Юрий Михайлович уже пришел?

Сушкин, услышав первые за вечер человеческие слова, даже приободрился:

— Да-да, пришел. И не только он. Еще — Чулицкий, Инихов, Кирилов…

— Кирилов? — Гесс явно не понял, кто такой этот Кирилов.

— Ну, брант-майор, Митрофан Андреевич…

— А! Митрофан Андреевич…

— А еще — Саевич и… — тут Сушкин просто развел руками, — Пржевальский!

Гесс, вешавший приведенную в божеский вид шинель, буквально застыл с нею на вытянутой руке: