Решив поразмышлять об этом, он опустился на землю и тут же заснул — прямо на солнцепеке. Ему приснился тот роковой день в Уэльсе — день, когда он вернулся с болота в свой пустой гулкий дом с маленькой утопленницей на плече, а когда стал снимать ее с плеча, к ужасу своему обнаружил, что скрюченное тельце уже окоченело. Но дальше во сне все развивалось иначе: он твердо знал (сам не понимая почему), что на этот раз не может положить разбухшее от воды тельце на диван и на всю ночь оставить его так, в мокрой одежде, — он должен раздеть девочку, словно живого ребенка, которого нужно уложить в постель. Когда же он начал ее раздевать, то увидел, что вместо кожи у ребенка — шелковистая шкурка, мягкая на ощупь, как моль… Стянув с нее через голову рубашонку — девочка теперь лежала перед ним голенькая, в одних только носках, — он вдруг увидел, что глаза на мертвом личике широко раскрыты и напряженно следят за каждым его движением и что это глаза не девочки, а Ри…

Проснувшись, он обнаружил, что лежит на спине, на самом солнцепеке, взмокший от пота, и в горле комом стоит непрорвавшийся крик.

13

Будучи теоретически фрейдистом, Огастин, однако, держал себя обычно в узде и теперь пришел к выводу, что нельзя безнаказанно подавлять свои инстинкты. С этим человек родится, и, значит, лишь какой-то катаклизм способен тут что-то изменить. Этот жуткий сон (какого черта приснилась ему вдруг Ри?) словно все в нем перевернул, но он не понимал почему.

Что же до пирушки, то во всем этом он не разобрался, а потому, чем меньше будет сказано о ней Мэри, решил он, тем лучше. И он закончил письмо, так и не обмолвившись о пирушке ни словом. Затем вложил письмо в подарок, купленный для младенца (сокровище, добытое в «пещере Али-Бабы»), и попросил сдать пакет на почту в Нью-Йорке.

«Ах, если бы Огастин был здесь! — думала Мэри. — Он такой умный, на его суждения всегда можно положиться…»

Мэри в то утро очень нуждалась в Огастине. Проблема с Нелли получалась неразрешимая, а тянуть дольше было нельзя… Несчастная Нелли, какая трагическая судьба! Начать с того… Нет, начать надо с того, что она родила ребенка с водянкой головного мозга, потом утонула маленькая Рейчел, а теперь вот и туберкулезный муж отмучился, отойдя в мир иной.

После смерти Гвилима Нелли, естественно, не может оставаться в этом уединенном домике, где они поселили ее, чтобы Гвилим мог спокойно умереть; дело в том, что секта, к которой принадлежал Гвилим, была бедная и для вдов неимущих священников пенсия составляла самое большое десять фунтов в год. Но какое же место может найти вдова с ребенком, который связывает ее по рукам и ногам, в такое время, когда миллионы людей тщетно ищут работу? На что она может рассчитывать? Поступить к кому-нибудь бонной? Вполне возможный выход, но не с младенцем на руках. Ну кто из друзей Мэри согласился бы взять в дом ребенка из простого сословия, который скоро пойдет в деревенскую школу и будет приносить оттуда вшей, паршу, дурные манеры и даже плохой английский язык? Рассуждать так, конечно, бездушно, но матери должны прежде всего думать о собственных детях и быть твердыми в подобного рода вещах. Раз сама она, Мэри, не взяла бы к себе женщину с ребенком из-за Полли и Сьюзен, как же она может просить об этом кого-то другого?!

Ах, если бы Огастин был тут! Ей просто не с кем больше посоветоваться. Гилберта нечего и спрашивать: он с самого начала (когда утонула Рейчел, а у Нелли еще не родился ребенок и врачи еще не поставили крест на ее муже и не отослали его домой) — Гилберт уже тогда предупреждал ее, чтобы она не вмешивалась в это дело. По его глубокому убеждению, гуманист-либерал должен заниматься лишь мерами по искоренению социального зла в целом, а благие деяния отдельных лиц только отвлекают от этого, да и несправедливо получается по отношению к остальным, а значит, с моральной точки зрения порочно. Он весь кипел: ее, видите ли, «совесть» мучает, потому что рядом голодает Нелли, но она спокойно проходит мимо того, что миллион людей погибает от голода… Так к кому же ей воззвать, думала Мэри. Отец Джереми, как она слышала, стал теперь архи-чем-то-там, а значит, человеком очень влиятельным, но Джереми только что отбыл за границу месяца на три или на четыре — в ожидании какой-то государственной должности, а у атеистки Мэри не хватало духа самой обратиться к прелату…

Вот почему Мэри в то утро, когда пришло письмо от Огастина, думала о брате (Гилберт в это время охотился где-то на северных пустошах, и она могла спокойно прочесть письмо). В коробочке, адресованной «Новоиспеченному младенцу — если он уже появился», лежала стеклянная тарелочка для пикулей грубой выделки, на донышке был выдавлен бюст женщины в корсаже, какие носили в девяностые годы, а вокруг по краю шла надпись принятым в те годы шрифтом: «Пикули — любимая еда любимой». При виде тарелочки у Мэри сразу потеплело на душе — такой подарок в связи с рождением младенца мог прислать только старина Огастин! Еще в коробочке лежали рисунки с надписью: «Для Полли — с любовью»; на одном рисунке были изображены олени с задранными ветром белыми хвостами, а на другом — «мама-скунс со своими детенышами». Не то чтобы Огастин так уж хорошо рисовал, но Мэри знала, что Полли будет в восторге…

Развернув письмо, Мэри сразу увидела, что обратного адреса по-прежнему нет (а ей так хотелось написать ему, рассказать о столь многом — ведь в жизни ее появилась Сьюзен, — хотелось послать фотографии Полли, сделанные в тот день, когда ей исполнилось шесть лет). Когда же Мэри прочитала письмо, сердце ее и вовсе упало: речь в нем шла лишь о разных местах — о людях Огастин почти не писал; о самом же себе и вовсе не сообщал ни слова. Только вскользь упоминал о какой-то «малышке, с которой познакомился во время купания на прошлой неделе», но больше ни о ком — даже не упомянул об ее родителях! Короче говоря, если не считать малышки, речь в письме шла только о лесах и домах… Мэри опустила письмо, оно навело ее на мысль о картине одного мусульманина, на которой изображены были луки, выпускающие стрелы без лучников, и тараны, рушащие стены сами собой, без людей… Чем объяснить, что Огастин написал ей, своей сестре, своему самому близкому другу, такое письмо, точно сочинял его для справочника Бедекера?! Ей стало грустно оттого, что духовно они стали так далеки…

Тут явился Уонтидж с горкой свежих тостов и от имени миссис Уинтер спросил госпожу, не могла бы она найти минутку и принять Нелли перед тем, как мисс Полли начнет свои уроки. Мэри пришлось сказать: хорошо, она позвонит.

Пока Нелли ничего не приискала себе, ей поручили давать Полли «подготовительные» уроки, и она каждый день приезжала в барский дом на велосипеде со своим десятимесячным младенцем, подвязанным в корзиночке к рулю. Однако оставалось всего три недели до появления мисс Пенроуз, настоящей гувернантки, с которой договорились заранее, вскоре после того, как родилась Полли, — все так делают, если хотят иметь хорошую гувернантку (тут Мэри, кстати, вспомнила, что нужно посмотреть классную комнату, так как, по словам миссис Уинтер, там надо не только покрасить пол, но и сменить обои). Оставалось всего три недели… если еще Нелли сумеет столько времени продержаться, потому что няня до того ревнует — просто беда! Но все няни, видимо, такие; нет, Огастин, конечно же, прав: иметь слуг — чистое безумие.

А теперь ей еще предстоит разговор с Нелли. Мэри страшилась этой встречи: ведь у бедняжки Нелли нет больше никого на свете, кроме крошки Сила, и прошлой ночью любящая мать Сьюзен-Аманды до трех часов, когда мозг ее, не выдержав усталости, отключился и она наконец забылась сном, широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, и перед ней возникали страшные картины — она видела младенцев, отторгаемых от материнской груди… Никто, естественно, и слова об этом не сказал, но разве в словах дело? Всем и так было ясно, что, раз Нелли должна зарабатывать себе на жизнь, крошку Сила придется поместить в приют.