Конечно, эти крошечные, лепившиеся друг к другу участки совсем не то, что поля, но все же кое-что, а вот когда настанет время пикников, орды детишек, живущих в трущобах Ковентри, — иные совсем крошки, едва умеющие ходить (их наберется душ двадцать-тридцать под присмотром девочек не старше Норы), — набив себе карманы бутербродами с вареньем, будут целые дни, раз нет школы, проводить на уорикширских лугах. Сто лет тому назад город откатился от своих древних стен, точно высохшее ядро ореха от скорлупы. С тех пор население его в десять раз выросло, а застраиваться он продолжал в прежних границах, поэтому зеленые поля оказались совсем рядом с тесными перенаселенными домами, так что даже малыши могли до них дойти.

Частенько эти детишки, шагавшие за своим Пестрым флейтистом[33], только без флейты, лишь в сумерки возвращались домой, но что может с ними случиться на дороге, в поле или в лесу? Надо только глядеть в оба, чтобы не попасть быку на рога! Все лучше, чем когда они бегают по улицам, где могут угодить под копыта лошади, или тянут мамку за юбку.

Совсем маленьким, правда, приходится сидеть дома, потому как не будешь же проталкивать коляску сквозь заросли или тащить ее по вспаханному полю. Но на будущий год, когда Сил уже сможет сам идти…

Да, на будущий год, когда нацистская партия будет уже, видимо, восстановлена… А пока что Гитлеру надо было во что бы то ни стало снять с нее официальный запрет, пообещав, что он будет паинькой. И он своего добился — не столько потому, что ему поверили, сколько потому, что нацисты вызывали теперь лишь презрение, ибо тактика Гитлера сеять рознь между своими друзьями, приведшая к существенному уменьшению их привязанности как к нему, так и друг к другу, дала свои плоды: никто больше не считал его серьезной угрозой.

По соображениям чисто драматургического характера Гитлер выбрал пивной зал «Бюргерброй» для первого собрания по возрождению партии, но почти ни один из видных нацистов там не появился: Людендорф, Штрассер, Рем и Розенберг просто не пришли, а Геринг все еще был за границей (впрочем, его тоже сбросили со счетов).

Зато там побывал Лотар, он скромно сидел в уголке и видел, как красноречие Гитлера «прошибло» верных последователей: женщины всхлипывали, а недавние враги со слезами на глазах вышли на помост и принялись трясти друг другу руки. Но в общем-то, кто были эти «верные» — второразрядные подонки вроде Карла, над которым с таким наслаждением издевался Рейнхольд, да горстка молодых мечтателей вроде самого Лотара! Единственными сколько-нибудь заметными нацистами среди присутствовавших были Фрик, Эссер и Штрейхер — мелкая сошка по сравнению с теми, кто предпочел остаться в стороне.

Ох уж эти четверо воздержавшихся — Людендорф, Розенберг, Штрассер и Рем…

Прежде всего Гитлер решил, что бывший военный герой ему не нужен: языческие бредни Людендорфа лишь вызывали излишнее раздражение у всех уважающих себя христиан (включая мюнхенское правительство). Но в таком случае его великую репутацию лучше было бы окончательно похоронить, а то вдруг он еще станет поддерживать какую-нибудь соперничающую группировку, и смерть президента Эберта дала Гитлеру в руки ключ к решению. Он стал побуждать дурака Людендорфа баллотироваться в президенты, отлично зная, что это кончится провалом, и, когда кандидат не набрал ни одного процента голосов, в книге судеб появилась запись: «ЛЮДЕНДОРФ, осмеянный, уходит со сцены».

Розенберг… Гитлер знал, что он будет лизать руку, которая держит кнут, если она держит его уверенно и крепко, — так оно и вышло. Но вот Рем и Штрассер были орешками покрепче.

Грегор Штрассер, самый способный из лидеров, которые все еще верили в «социалистическую» сущность национал-социализма, был молодой, рослый, носил домотканые брюки и черные шерстяные носки и, несмотря на нелепую тирольскую шапочку, которая вечно торчала у него на голове, производил впечатление вытесанной из дуба глыбы. Он был слишком значителен и полезен, чтобы можно было без него обойтись, и в то же время слишком честен, чтобы плясать под чужую дудку… Но его левацкие идеи вполне могли получить распространение на севере, где пока что о Движении знали только понаслышке; к тому же Штрассер — один из немногих нацистов, имеющих место в рейхстаге… Словом, Гитлер постарался ослепить его новым и почти самостоятельным заданием и таким образом — не в первый (и не в последний) раз — успокоить его подозрения. Итак, «ШТРАССЕР уходит со сцены»: он отправлен в Берлин проповедовать свое евангелие развесившим уши пруссакам, а Гитлер избавлен от его излишне проницательного ока.

Четвертым из отсутствовавших был капитан Рем — профессиональный солдат, вояка до мозга костей, с головой, испещренной шрамами, с перебитым носом и чисто солдатским взглядом на мир. Он муштровал своих штурмовиков, как в армии, словно намеревался создать из них нерегулярные территориальные войска, тогда как Гитлеру нужны были лишь уличные головорезы, умеющие не войну вести, а разгонять митинги соперников и охранять свои собственные. Больше того, армия может весьма косо посмотреть на возникновение некой силы, очень похожей на регулярные войска, а завоевать расположение армии стало теперь целью Гитлера: он не желал еще раз оказаться под прицелом армейских винтовок.

Рем обращался к Гитлеру на «ты» и никак не мог забыть, что в свое время именно он «открыл» Гитлера; он чуть ли не считал партию «гражданской ветвью» своих штурмовиков, которую возглавляет его протеже Гитлер, обычный политикан… Это уж было последней каплей: если Рем не ляжет к ноге, ему придется уйти. И в апреле Рем «ушел» — после грандиозного скандала. Он отказался командовать штурмовиками, порвал все связи с партией и исчез за границу — отправился, служить наемником в боливийскую армию. Итак, «РЕМ уходит со сцены» — по крайней мере на ближайшие пять лет.

Людендорф, Розенберг, Штрассер и Рем… Гитлер стал бесспорным хозяином положения.

24

Архидьякон Дибден был так занят заседаниями в комитетах и визитами, что у Джоан было много свободного времени, и она частенько заглядывала в Мелтон: Гилберт теперь так мало спал, что у него появились круги под глазами, начала дергаться щека, и он был только рад возможности соснуть днем, пока Джоан читала вслух Мэри.

Гилберт не выказывал никаких признаков ревности, когда у Мэри сидела Джоан, а вот когда жена бывала со своим любимым Огастином — тут он ревновал. Он даже просил Джоан приезжать почаще — немалую роль играло здесь, наверное, и то, что Джоан была столь прелестна, такую девушку приятно видеть в доме («словно редкое произведение искусства, — говорил себе Гилберт, — или девственный, нетронутый цветок»). К тому же она не пыталась скрыть своего восхищения героическим самопожертвованием Гилберта, и это тоже существенно подогревало его отношение к ней.

Да и Огастин, за исключением тех часов, когда он сидел у постели сестры, все больше и больше времени проводил в обществе Джоан — они вместе совершали большие прогулки или беседовали вдвоем у камина в доме священника. Но они почти не говорили о себе, ибо Огастин за это время успел влюбиться — увы, не в Джоан, а в горняков Южного Уэльса. Подобно тому как Байрон воспевал греков, а другие романтически настроенные англичане увлекались людьми иной породы и иного сословия, чем они сами (например, албанскими бандитами, сомалийскими кочевниками или эскимосами), так и Огастин, познакомившись с углекопами, буквально влюбился в этих людей и почти ни о чем другом не мог говорить. В жилах его текла кровь валлийских принцев (по крайней мере это нашло отражение в его гербе), но вообще-то он не был чистокровным валлийцем, а по воспитанию и взглядам принадлежал к английской аристократии; поэтому, с одной стороны, он смотрел на углекопов как на людей, близких ему по крови, и гордился тем, что он валлиец, а с другой — они были настолько от него далеки, что тут срабатывало обаяние чего-то чуждого и незнакомого.

вернуться

33

Образ навеян стихотворением Р.Браунинга «Пестрый флейтист из Гаммельна».