Вот почему в кабинете Гилберта в тот вечер слышалось немало пессимистических высказываний, однако Гилберт нашел, что «сам Саймон поразительно хладнокровен и голова у него ясная (как он сказал потом Мэри, подтыкая ей одеяло), а это особенно ценно в такие времена, когда эмоции легко берут верх над здравостью суждений». Дело в том, что Саймон решительно не поддавался панике. Пусть другие белеют от страха при мысли о предстоящей кровавой бане, пусть Карл Маркс тревожится у себя на Хайгейтском кладбище, прислушиваясь к зловещему грохоту повозок, везущих осужденных на казнь, — бывший генеральный атторней, казалось, ни о чем другом не желал сегодня говорить, кроме того, что, по его твердому убеждению, всеобщая забастовка противозаконна. Более того, он даже считал своим долгом выступить в палате общин и указать на это: надо же предупредить бедняг о том, какие судебные меры грозят им за урон, который они могут нанести.

Гилберт попросил уточнить, и Саймон пояснил, что при всеобщей забастовке рабочие неизбежно бросят инструменты и прекратят работу, предварительно не оповестив об этом хозяев, как того требует контракт. Они, естественно, должны понимать, что за это их могут привлечь к суду, если хозяева предъявят иск, но знает ли Генеральный совет тред-юнионов, подстрекающий к забастовке, что по закону у них могут отобрать все до последнего пенни? Более того, если строго следовать букве Акта 1906 года о трудовых конфликтах, то даже при так называемой «забастовке в поддержку», устроенной любым профсоюзом, не имеющим отношения к данной отрасли, нельзя оградить профсоюзный фонд от конфискации, а тем более когда речь идет о всеобщей забастовке: ведь ее не подведешь под категорию трудового конфликта, поскольку она не ставит своей целью добиться уступок от какого-то одного предпринимателя, а открыто нацелена на получение через голову парламента субсидии для угольной промышленности из государственного кармана. Он, разумеется, не стал бы употреблять столь сильное слово в публичном выступлении, но в частной беседе может сказать, что попытка нажима на Корону, минуя парламент, иными словами, с помощью силы, будь то вооруженная сила или иная, квалифицируется как «восстание».

Однако сэр Джон был слишком занят и все откладывал свою речь, и, когда переговоры, которые терпеливо вел Болдуин, так ни к чему и не привели, третьего мая, в ночь на понедельник, началась всеобщая забастовка.

Все объединились вокруг честного и даже несколько донкихотствующего Болдуина, человека, по всеобщему убеждению, ненавидевшего крайние меры (собственно, ведь это он был миротворцем в июле) и сейчас оказавшегося лицом к лицу с тем, что не могло не привести к крайностям. Болдуин ссылался на конституцию: уступить давлению извне, говорил он, — значит положить конец парламентскому правлению, после чего даже Томас, лидер железнодорожников, заявил, что раз замахнулись на конституцию, то «да поможет бог Великобритании, если правительство не одержит верх!», и весь в слезах выбежал из палаты общин.

Болдуин выступил по радио с прочувствованным обращением к народу, и тысячи людей стояли потом в очереди, чтобы записаться в доблестную армию любителей-штрейкбрехеров… Как же после этого мог наш Цинциннат[37] оставаться за своим плугом? И даже нужен ли был недвусмысленный намек Мэри на то, что сейчас такое время, когда Все Порядочные Люди должны прийти на помощь Родине? Да, конечно, Гилберт так и не решил для себя «весьма щекотливый вопрос» о том, достойна ли заблудшая либеральная партия его поддержки, но какое это может иметь значение в подобное время, когда Никто не думает о своей партии, а Все думают о государстве?

Однако Саймон все молчал. Придется Гилберту настоятельно потребовать, чтобы он выступил и, ссылаясь на положения конституции, доказал, что это — фракционный противозаконный удар по общему благу…

Ллойд Джордж, поскольку он, по всей вероятности, считает, что победят забастовщики, как будто бы их поддерживает, а раз так, то все приличные либералы в конце концов отвернутся от него, ну и принимая во внимание, что Асквит теперь в палате лордов, если Саймон хорошо разыграет свои карты… В общем, так: коль скоро совесть позволяет Гилберту оставаться в либеральной партии, то отнюдь не самым глупым будет уцепиться за Саймона.

Мэри теперь уже открыто уговаривала мужа ехать в Лондон, но Гилберт, когда настала решающая минута, вдруг почувствовал, что ему ужасно не хочется расставаться с заботами о колючей Мэри, ибо и добродетель, и порок быстро превращаются в привычку, которую трудно сломать. И все же в конце концов (хотя произошло это лишь в четверг, шестого мая) «даймлер» с Гилбертом и полным запасом бензина отбыл в Лондон, ибо все-таки спокойнее ехать в Лондон с Триветтом, чем с каким-нибудь шофером-любителем.

Трясясь в машине по дороге в Лондон, Гилберт думал о Болдуине, который буквально за один день стал «спасителем отечества», о человеке, чью беспристрастность и честность едва ли могли оспаривать даже лейбористы. Стэнли Болдуин, думал Гилберт, несомненно, очень вырос и вполне соответствует своему посту. Нынче лишь немногие помнят, какое удивление вызвало решение короля поставить никому не известного Болдуина, а не великого лорда Керзона во главе правительства Его Величества, когда смертельно больной Бонар Лоу подал в отставку. Но и тогда Болдуин, казалось, вовсе не спешил произвести впечатление на публику — лишь спокойно показал, что в делах государства фокусам и трюкам Ллойд Джорджа отныне будет положен конец.

Болдуин… Да, ему не откажешь в известной широте: когда Черчилль расстался с либералами, Болдуин ведь охотно принял его в ряды своей партии и даже назначил министром финансов.

31

Среди английских премьер-министров едва ли найдется много таких, которые были бы столь мало известны широкой публике, как Болдуин, когда он впервые переехал в дом номер 10[38].

Около года тому назад, когда Джереми был еще лишь «послушником» в Ордене государственных служащих, Огастин как-то утром заглянул к нему в адмиралтейство с намерением вытащить его оттуда. Огастин был членом Клуба путешественников (нельзя сказать, чтобы он часто там бывал, но его родственники испокон веков были там завсегдатаями), а клуб находился в двух шагах от адмиралтейства, и Огастин решил пригласить туда Джереми позавтракать. Когда они направлялись к столику, Джереми подтолкнул его локтем:

— Смотри-ка, кто здесь!

За ближайшим столиком Огастин увидел лишь ярко выраженного валлийца со смешливыми полуприкрытыми глазами и тонким горбатым носом — лицо было немолодое, высокомерное и в то же время удивительно обаятельное… и хитрое, как у ласки.

— Ну, — начал Джереми, когда они уже сидели за кофе. — Расскажи мне про своего именитого коллегу по клубу.

Огастин отрицательно покачал головой.

— Ты что, даже не знаешь, кто он?

Огастин сказал: «Нет».

— Может, попробуешь догадаться?

— Какой-то тип из Южного Уэльса. Они там все довольно башковитые, а у этого, как видно, оказалось серого вещества даже побольше, чем у других, вот он и обосновался в Лондоне, присмотрев себе какое-нибудь прибыльное местечко.

— Эх ты, балда, это всего лишь Том Джонс, так сказать, «серый кардинал». Я имел в виду другого.

Насколько мог припомнить Огастин, человек, сидевший напротив валлийца, был типичный делец из Сити, глава какой-нибудь заплесневелой семейной фирмы. Перед глазами Огастина всплыло квадратное желтоватое лицо с приспущенными веками, сановный нос и широкий, растянутый, как у лягушки, рот, но человек этот выглядел таким солидным и скучным, что трудно было представить себе, какая связь могла существовать между ним и сидевшим за его столом валлийцем.

вернуться

37

Люций Квинкций Цинциннат (р. ок.519 г. до н.э.) — римский политический деятель и полководец; по преданию, скромно жил в деревне, сам обрабатывал свое маленькое поле, от сохи был призван принять обязанности диктатора и, сложив их, снова вернулся в деревню.

вернуться

38

Имеется в виду дом номер 10 на Даунинг-стрит, резиденция премьер-министров Англии.