Норина ирландско-католическая вера была весьма примитивной, однако помогала ей при всех переменах и превратностях, встречавшихся на ее жизненном пути до сих пор. Вера же в людей, которую исповедовала атеистка Мэри, хоть и была тоже примитивной, однако не могла помочь ей в тех испытаниях, что выпали на ее долю. Мэри не верила в бога, поэтому она не могла считать, что чем-то оскорбила его и он жестоко ее покарал; не верила она и в Судьбу, на которую можно было бы возложить вину за свою тяжкую участь. Словом, винить было некого, просто такое уж она вытянула себе счастье, превратившись в лишенный тела скорбный ум, — теперь ее можно было сравнивать скорее с Бронзовой говорящей головой, созданием монаха Бэкона, чем с поющим псалмы херувимом. Однако Бронзовая голова, сказавши: «Время ПРОШЛО», упала на землю и разбилась… Мэри и сейчас еще вполне могла умереть — достаточно было перестать бороться, тем более что продлевать такую жизнь ни к чему… И тем не менее Мэри решила бороться: вопреки рассудку что-то в ней восставало против смерти.

Итак, лето шло, и всюду в доме и в саду, где были ступеньки, на них положили доски, ибо теперь Мэри вполне могла пользоваться руками и сама катала себя в кресле (а «няня» Гилберт оказался не у дел). Мэри не желала, чтобы ей помогали, она стала очень раздражительной и болезненно воспринимала любые знаки внимания, которые могли быть продиктованы жалостью, ибо жалости она не прощала. Собственно, все усилия Мэри были направлены сейчас на то, чтобы доказать миру, как мало она отличается от вас и меня, разве что передвигается при помощи колес, в то время как мы с вами — при помощи ног. Бедняге Гилберту не разрешалось даже поднять оброненную ею книгу, ибо у Мэри были для этого специальные щипцы (эти намагниченные щипцы могли поднять даже иголку).

Тем не менее Огастин и Джоан по-прежнему были почти неотлучно при ней. Джоан была удивительно милой и доброй девушкой, и Мэри полюбила ее, но Джоан приходилось заботиться о своем архидьяконе, а у Огастина в Уэльсе прогнила крыша, и Мэри то и дело напоминала об этом обоим, порою даже весьма сурово. Оба изо всех сил старались убедить ее, что приезжают исключительно ради своего удовольствия, но Мэри не очень этому верила.

Как-то на уик-энд домой приехал Джереми. Джоан с Огастином, сговорившись, принялись корить при нем Мэри за то, что она плохо относится к тем, кто ее любит. Но Мэри вместо того, чтобы устыдиться, ответила им в тон:

— Запомните, я ведь только что пережила второе детство, так что теперь потерпите, пока пройдет пора второго отрочества.

— О господи, — притворно вздохнул Огастин, — неужели придется еще раз пережить твое отрочество! Ведь я и в первый раз достаточно натерпелся!

Глаза у Мэри стали вдруг круглыми, словно на нее снизошло прозрение.

— Вот что, — сказала она. — Слишком много вы оба валите на меня! — Огастин даже рот раскрыл от изумления. — У каждого из вас своя жизнь, и я вовсе не желаю, чтобы вы оправдывали мною свое неумение наладить ее!

28

Оба Штрассера были радикалы, этим и объяснялось то, что они служили нацистской партии. А Гитлер, когда кто-нибудь пытался загнать его в угол, требуя объяснить «политику» партии, ускользал от ответа словно уж, ибо только так нацисты могли привлечь в свои ряды равно и богатых, и бедных, независимо от классовой и религиозной принадлежности, больше того, независимо от вкусов и убеждений. Это приводило в бешенство радикалов Штрассеров, которые считали, что партии необходима политическая стратегия, и вот поздней осенью они заставили руководство выявить свою политическую линию — хотя бы на этот раз.

На повестку дня был поставлен вопрос, должны ли многочисленные бывшие королевские дома по-прежнему пользоваться своими земельными владениями, — вопрос сложный, способный вызвать разногласия; Гитлер в жизни бы его не поднял, если бы Штрассеры не заставили его спуститься с облаков на землю. Они устроили на севере «Встречу руководителей», и на этой встрече, состоявшейся на ганноверской квартире, где табачный дым застилал грязные занавески и аспидистру в горшках, был поставлен на голосование вопрос об экспроприации, как вдруг поднялся Федер, направленный туда Гитлером, и возразил: герр Гитлер (да хранит его бог!) окрестил экспроприацию еврейским жульничеством, к которому партия не должна иметь никакого отношения… Тут некто по имени Руст ударил кулаком по столу и сказал:

— В таком случае я предлагаю выставить герра Гитлера, этого жалкого мелкого буржуа, из партии!

Сенсация, буря аплодисментов — пришлось самому Грегору как председателю вмешаться и указать, что исключение Гитлера из партии вне компетенции данного собрания; ганноверцам придется удовлетвориться более мягкими мерами: «Пусть Гитлер говорит что хочет, но и мы будем говорить что хотим — он ведь не папа римский!» Вслед за тем была принята ранее изложенная программа действий против королевских семей и многое другое из намеченного Штрассером, чего Гитлер никогда не мог ему забыть.

Это уже было открытое неповиновение: хвост преисполнился твердой решимости отхлестать собаку; собака же, когда ее отхлестали, даже не тявкнула. Когда Гитлер не обрушился на непокорных, словно тонна кирпича, граф прокаркал: «Он понял, что побит; теперь к руководству партией придет Штрассер — это лишь вопрос времени…» Но Рейнхольда это не убедило. «Интересно все-таки, что на уме у Гитлера? Готов биться об заклад, он еще всех нас удивит».

А у Гитлера на уме был митинг в Бамберге, далеко на юге, на котором было опрокинуто все, за что выступал Ганновер; и по окончании — Гитлер дружески обнимает милого старину Штрассера.

Вся эта история с собакой, «которая даже не тявкнула», напомнила Рейнхольду, старательно изучавшему Конан Дойля, о «собаке, которая не лаяла ночью» и тем дала Шерлоку Холмсу ключ к разгадке тайны.

— При всем моем уважении должен вам заметить, что вы совершенно не понимаете этого человека! Вы считали, что Гитлер должен либо уйти в глубокое подполье, либо повести борьбу не на жизнь, а на смерть, он же ничего не делает… Да разве я не предупреждал вас, что Гитлер видит на пять ходов вперед по сравнению с остальными?!

— Созыв митинга, на который с севера могли приехать лишь сам Штрассер да еще это ничтожество недоросток Геббельс, вряд ли можно назвать такой уж выдающейся хитростью, — сухо ответил Леповский. — Приходится лишь удивляться, что Штрассер так легко попался в капкан.

— Мой дорогой Ватсон, — граф в некотором изумлении воззрился на собеседника, услышав такое обращение, — вы упустили из виду одну существенную деталь: Гитлер понял, что это никакой не бунт в том смысле, что никто не собирается отнимать у него лидерство, а просто неуклюжая попытка сдвинуть все немного влево.

— Но…

— Да у Штрассера пороху на это не хватит. Он как Рем: тот просто плюнул, снял с себя командование штурмовиками и исчез за границу вместо того, чтобы велеть своим бандитам отправиться с Гитлером на прогулку, а вернуться без него. Все нацистские «лидеры» на одно лицо: они будут, как кошки, драться за второе место, но только Гитлер хочет быть первым. Я наблюдал когда-то такую скаковую лошадь: она бежала почти голова в голову с победителем, но не опережала его даже на полноздри.

— Должно быть, на этой лошади вы изрядно поиздержались, — буркнул Леповский.

— Так бы оно и вышло, если бы я не ставил на обеих… Но вернемся к Гитлеру. Склока по поводу политики партии в общем-то не имеет значения, зато значение имеет сообщение Грегора, этого чемпиона по выуживанию людей, которого сам Гитлер отправил на ловлю, о том, что в сетях полно рыбы и пора их вытаскивать, не то они лопнут.

— И тем не менее мне говорили, что в Бамберге о политической линии спорили до потери сознания, собственно, все время только об этом и говорили, пока не забаллотировали линию Штрассера.