Достопочтенная мать-настоятельница сообщала о своем отказе в самой категорической форме. На ее взгляд, кармелитские монастыри — это не приятное прибежище для обездоленных судьбой, а аванпост непрекращающейся борьбы с духовными опасностями, и слепой девушке не выдержать сурового устава кармелиток. Если, конечно, иметь настоящее призвание, то в монастыре можно познать подлинное счастье, но, зная Вальтера, она была почти уверена, что эта безумная идея родилась у него в голове, а девушка лишь дала согласие, скорее всего, в истерическом состоянии. Тем не менее мать-настоятельница написала письмо, сообразуясь с нормами христианского милосердия и правилами высшего света, не забыв при этом и о семейных узах. Она подчеркнула, что кармелитки дают обет молчания, а даже такой человек, как Вальтер, должен понимать, каким непосильным бременем станет этот обет для девушки, и без того изолированной из-за слепоты! Затем (чтобы письмо не показалось слишком отрывистым) она описала, сколько монахине приходится читать — и про себя, и вслух — и как меняются в зависимости от времени дня священные тексты…

Тут Вальтер, несколько придя в себя от шока, вдруг подумал: «Стой-ка! А как же Брайль?» Ведь, уж конечно, есть молитвенники и всякое такое прочее по Брайлю. И уж, во всяком случае, орден кармелитов существует не для того, чтобы воспитывать или давать образование, для чего, бесспорно, нужны глаза, — члены этого ордена занимаются главным образом самосозерцанием, стоят себе целыми днями на коленях и ждут, когда их посетит благодать. Вполне возможно, что у этой его родственницы такая уж привычка обескураживать людей и надо только найти к ней подходили оказать давление… При мысли о «давлении» он начал перебирать свои римские связи: ведь в случае надобности можно обратиться и к самому папе, потому как барон фон Кессен — это все-таки что-то значит!

Итак, барон Вальтер написал в Рим своим бисерным женским почерком, так не вязавшимся с его массивной фигурой и чуть ли не требовавшим микроскопа для расшифровки: он был уверен, что все пойдет как надо, если дернуть за нужные веревочки. Что же до Мици, то она нисколько не волновалась. Ей сам Бог указал путь, а поставить преграду Его воле не в силах даже мать-настоятельница.

Тем временем Вальтер, перечитывая письмо настоятельницы кармелиток, обнаружил постскриптум, который гласил: «Пусть Мици приедет, и мы побеседуем с ней». При этом настоятельница думала лишь о том, чтобы как-то втолковать Мици, что ее призвание — жить в мире, а не вне его, и, может быть, успокоения ради посоветовать ей съездить в Лурд; к тому же настоятельница понимала, что лучше ей самой повидаться с несчастной девушкой и все ей объяснить, а не препоручать это родителям или даже местному священнику, которые могут только наломать дров. Однако, учитывая умонастроение Мици, едва ли следует удивляться тому, что, когда она приехала «побеседовать», все произошло не совсем так, как ожидала мать-настоятельница.

В то утро дети наспех позавтракали, набили карманы бутербродами с колбасой, взяли санки и отправились с Огастином на весь день кататься; таким образом, он находился далеко от замка (и ничего не подозревал), когда отец и мать Мици отбыли вместе с нею на розвальнях, которыми правил кучер, в ту роковую поездку в Каммштадт. Старинные сани, влекомые двумя лошадьми, были тяжелыми и ехали невероятно медленно, так что путешественникам пришлось останавливаться в пути, чтоб перекусить. Но вот наконец лошади довезли их до цели и встали под звон колокольцев.

Каждому ясно, что монастырь кармелиток с какими-нибудь двумя десятками монахинь не может выглядеть столь же величественно, как средневековое аббатство, где жили сотни людей, и все же Вальтер огорчился, обнаружив, что монастырь разместился не в специально построенном, а в обычном мещанском доме у обычной тихой дороги в пригороде Каммштадта, за высокой садовой стеной. Это отнюдь не выглядело надлежащим прибежищем для дочери высокородного барона и делало решение родителей избавиться от нее особенно омерзительным. Тем не менее барон дернул колокольчик в садовой стене, и улыбающаяся краснощекая послушница впустила их одного за другим в узенькую калитку, осененную уже облетевшей акацией. В промерзшем дворе, где они очутились, было очень холодно и промозгло, ибо зимнее солнце стояло слишком низко и лучи его не попадали сюда из-за высокой стены; и даже святой Иосиф в натуральную величину едва ли мог успокоить Вальтера и внушить ему чувство святости этих мест, ибо стоял он явно у бывшего черного хода.

Их провели сначала в комнатушку размером в десять квадратных футов, не больше, где в те времена, когда здание это еще не принадлежало монастырю, какой-нибудь слуга начищал ножи и сапоги. Им принесли подкрепиться (воздушнейшее печенье и что-то вроде настоя из целебных трав) и разожгли парафиновую печку, но это ни у кого не вызвало желания снять шубу. Наконец вернулась привратница. Она повела их куда-то вверх по черной лестнице, до блеска начищенной воском, и впустила в приемную.

Комната была совсем пустая, и, казалось, в ней было даже холоднее, чем на дворе; к тому же здесь было всего три стены, а четвертую заменяла опускная решетка (или «трельяж») из прочных железных прутьев с заостренными концами — только через нее и можно было разговаривать с монахинями. «Точно медведи в зоопарке», — подумал вконец обескураженный Вальтер (тем более что утром пришел ответ из Рима, причем совсем неутешительный). А Мици — в сером костюме из плотной зимней ткани, сшитом хорошим портным, в строгой фетровой шапочке, под которую были подобраны ее длинные золотистые волосы, — опустилась у решетки на стул, к которому ее подвели, сияя от радости и изо всех сил стараясь ее не обнаружить.

2

Это необычное, пронизанное радостью спокойствие, и эта воля, непоколебимая как скала…

Лишь только мать-настоятельница отдернула занавеску, она сразу поняла, что перед ней отнюдь не истеричка и не послушная овечка, тупо повинующаяся приказу отца, не отчаявшаяся рыбешка, безвольно повисшая на крючке. Она была поистине потрясена, увидев, какою радостью сияли эти большие, серые, безжизненные глаза, — помощница, стоявшая в тени, у нее за спиной, даже ахнула от удивления. Все, что мать-настоятельница собиралась сказать, лучше было сразу забыть — и уж, во всяком случае, всякие утешения и советы насчет Лурда, — и тем не менее о принятии девушки в монастырь не могло быть и речи: экзальтация, которую она читала сейчас на ее лице, едва ли долго продлится, а монахиня — это ведь на всю жизнь… От молчания в дополнение к слепоте рано или поздно у кого угодно мозги сдвинутся набекрень (это микроб, который обнаруживается в любом замкнутом коллективе); нигде на свете этой девушке не найти монастыря, который допустил бы такое легкомыслие и принял ее.

Но ведь надо не просто отказать, а убедить это необычное существо, что она неправильно истолковала волю божью, причем надо сказать ей это не впрямую, а подвести ее к выводу о том, что слепота несовместима с уставом кармелитского монастыря… И настоятельница без всякого вступления стала перечислять, из чего складывается день в монастыре, — день, который длится восемнадцать часов зимой и девятнадцать летом, «ибо наша усталость возносит хвалу господу лучше, чем любые наши молитвы». Оглушительный звон колокола будит их в половине шестого (летом — в половине пятого); затем — долгие часы общей молитвы вслух или про себя; одиночество в келье; физический труд; часы учения и чтения вслух и — никакого общения с внешним миром, ибо если она станет монахиней, то отныне и до конца своей земной жизни уже никогда не сможет покинуть этих стен. И как рефрен, настоятельница все снова и снова подчеркивала неизбежность молчания, «которое мы, кому дано зрение, так свято чтим».

Если это существо не безнадежная тупица и не слабоумная, то уж, конечно, здравый смысл подскажет ей, что такое испытание выше человеческих сил…