— Но, конечно же, министр юстиции Гюртнер… — вставил было Франц, однако Рейнхольд поднял руку, прося не прерывать его.

— …но расстрел ему не грозит, поскольку он не столь опасен. Да, так вы хотели сказать, мой друг: «Он вроде Аякса — бросает вызов молнии, зная, что господин Юпитер-Гюртнер не допустит, чтобы она поразила Аякса».

— Я лично туда не поехал бы, даже если б мог, — заявил практичный Отто. — Ну, какое значение имеет это сейчас, — ведь все уже в прошлом! Что бы Гитлер ни говорил на суде и что бы ни делал, у него нет политического будущего, он человек конченый, и Gott sei Dank[19].

Отто не питал особого уважения к своему бывшему вестовому, ибо знал о нем намного больше других (только хранил это в самом дальнем тайнике души, поскольку тут были замешаны и другие лица); что же до Людендорфа, то, хотя Отто тоже не любил его, тем не менее он считал неприличным присутствовать при том, как будут позорить генерала.

Зато Франца Рейнхольд убедил: раз уж все так уверены, что Гитлера вышлют из страны, глупо было бы упустить последнюю возможность послушать, как он говорит. И Франц решил, что непременно будет на суде хотя бы первые два-три дня, чтобы посмотреть, как пойдет дело…

Но и приняв такое решение, он, скорее всего, не задержался бы в Мюнхене, если бы не встретил друзей своего возраста, которые ни о чем другом просто говорить не могли, и одним из этих друзей был Лотар Шейдеман, младший брат Вольфа — того самого Вольфа, который спятил и повесился в Лориенбурге на чердаке, того самого Вольфа, перед которым как перед героем преклонялся Франц…

Франц не видел Лотара со школьных времен, они встретились лишь в день похорон Вольфа, но с тех пор Франц старался не терять его из виду. Ведь Лотар — это все, что осталось у Франца в память о блистательном Вольфе.

11

Итак, Отто отправился в то воскресенье домой один. Во вторник начался суд, и длился он целых пять недель, но Франц и его друзья не пропустили ни одного открытого заседания, и даже Знаменитый юрист заглядывал туда всякий раз, когда мог.

Рейнхольд был, естественно, и среди тех, кто присутствовал на последнем, «парадном» заседании во вторник первого апреля 1924 года — в день шутливых обманов, когда обвиняемым был вынесен приговор. Все мужчины в суде были в парадной форме, дамы появились с красно-черно-белыми кокардами имперских цветов и завалили букетами девять приговоренных, словно то были примадонны (ибо из десяти обвиняемых девять были признаны виновными, а разгневанному Людендорфу пришлось смириться с позорным оправданием).

Но речь Гитлера на этом заключительном заседании, во всяком случае, заслуживала букетов. Рейнхольд основательно недооценил наглость Гитлера — он не только не стал укрываться за Старым воякой, но с самого начала полностью заслонил собой Людендорфа, выдвинувшись на авансцену и приняв на себя свет прожекторов, а как только это произошло, он уже никому не позволил заслонить себя. Журналисты, прибывшие со всего света, чтобы посмотреть, как будут судить великого Людендорфа, слушали точно зачарованные этого никому не известного человека, который посадил всех судей на скамью подсудимых. Он напрямую обращался к прессе, даже не глядя на судей, и о нем под крупными заголовками каждый день писали все немецкие газеты. Что же до иностранных корреспондентов… Впервые журналисты слышали от лживых бошей такие честные и открытые слова — это вынуждены были все признать. Признали это и иностранные газеты.

Даже Гилберт в Англии просматривал в марте краткие отчеты из зала суда, причем даже английские газеты к тому времени научились без ошибок печатать имя «Гитлер».

Гитлер вовсе не скрывал, что намеревался сбросить Веймарскую республику, и даже похвалялся, что он еще это сделает. Но разве это «государственная измена»? Да как смеют те, кто предал Германию в 1918 году, говорить о государственной измене! Единственно, о чем он, Гитлер, сожалеет пока что… он сожалеет, что не сумел совершить намеченного… Брызгая слюной, он, во-первых, валил всю вину за свой провал на главных свидетелей обвинения (Кара, Зейсера и генерала Лоссова), а во-вторых, сказал он, плетя монархические заговоры против республики с целью реставрации Виттельсбахов и отделения Баварии от рейха, они повинны в предательстве не меньше, чем он… Тут прокурор встал и заявил протест; судьи же, сидевшие с деревянными лицами, одеревенели еще больше, ибо кое-кто из них присутствовал по приглашению Кара в тот вечер в «Бюргербройкеллере», отлично зная, зачем они туда пришли.

— Всем троим, — заявил Гитлер, — место здесь, на скамье подсудимых!

Но самые едкие нападки Гитлер оставил на долю генерала Лоссова, этого перевертыша, которому «офицерская честь» не помешала дважды за одну ночь сменить мундир, это позорище, а не командира, который выставил армию против защитников Святого дела, пытавшихся вытащить Германию из грязи… Настанет день, когда армия признает ошибку, совершенную девятого ноября, — настанет день, когда он и армия будут шагать вместе, в одном строю, и да поможет тогда небо тем, кто попытается встать у них на дороге! Благодарение богу, пули, сразившие мучеников на Резиденцштрассе, вылетели из ружей полиции, армия же непричастна к позорному расстрелу…

Сколько было огня в этом человеке, какая от него исходила сила — казалось, вся Германия говорила его голосом… А голос… это был не голос, а звериный рык — глубокий и гулкий, порой он звучал звонко, резко, пронзительно, а то даже мягко и задушевно — но только чтобы подчеркнуть контраст с тем, другим голосом, от которого леденела спина! Франца этот голос зачаровал, захватил и повел за собой, как, впрочем, и всех, кто был в зале суда.

Из злополучной тройки один только Лоссов попытался поставить на место зарвавшегося младшего ефрейтора, посмевшего критиковать генералов:

— Когда я впервые услышал этого краснобая, он произвел на меня впечатление, но потом с каждым разом впечатление слабело. — А дело в том, пояснил генерал Лоссов, что он вскоре обнаружил, какой перед ним невежда и пустобрех; да, конечно, у него отлично подвешен язык, но ум весьма и весьма посредственный: ведь он не может похвастать ни единой собственной мыслью, ни единым трезвым суждением. Ничего удивительного, что в армии этот человек не поднялся выше младшего ефрейтора — на большее он просто не способен. — И тем не менее, — продолжал генерал Лоссов, пылая праведным гневом, — у этого выскочки хватает наглости изображать из себя здесь Гамбетту или даже Муссолини германского производства!

Но Лоссов торжествовал недолго, ибо ему пришлось отвечать на перекрестные вопросы Гитлера и Гитлер сумел прошибить даже патрицианское хладнокровие Лоссова, так что генерал, внезапно побагровев, ударил об пол саблей и, громко топая, покинул зал суда из опасения, как бы у него не лопнули сосуды.

В четверг Гитлер выступал в последний раз. Вот как! Оказывается, его обвиняют в том, что он слишком много на себя берет… Так что же, человек, чья совесть повелевает ему выступить во имя спасения своей страны, должен скромно молчать и ждать, пока его об этом попросят? Или, быть может, ваятель берет слишком много на себя, когда вкладывает все силы до последней крохи в свое творение?! А ученый что же, должен ждать, «пока его попросят», а не проводить ночи без сна, вынашивая новое открытие? Никогда! Человек, чья участь — возглавить нацию, не имеет права так себя вести. Он тоже должен ждать, но ждать голоса не чьей-то — своей воли и тогда взойти на одинокую вершину власти, а не «ждать, пока его попросят».

— Я хочу, чтобы все поняли, все знали! — гремел его голос под сводами зала. — Я вовсе не желаю, чтобы на моем надгробье было начертано: «Проповедник Гитлер», я хочу чтоб было начертано: «Здесь покоится человек, окончательно уничтоживший марксизм»!

вернуться

19

слава богу (нем.)