Но помимо них, у него появился теперь еще один друг — невинное дитя, и с этим обстоятельством нельзя не считаться…

Расставшись с девчонкой у заводи, Огастин испугался, что может никогда больше не встретить этого «единственного дружелюбного человечка, который попался на его пути с тех пор, как он ступил на твердую землю». Однако он мог бы и не волноваться: на другое же утро он обнаружил ее (она слонялась без цели и по чистой случайности оказалась рядом с его домиком!). После этого они очень быстро сдружились: ее общество, хоть и не могло зачеркнуть прошлое, скрашивало Огастину нынешнее одиночество, и они проводили почти все время вместе. Ри, судя по всему, не обращала внимания на разницу в их возрасте. Возрастные барьеры — в значительной степени условность, навязываемая обществом, и почти не ощущаются (хотя такое и бывает), когда два человека остаются наедине, а эти двое встречались только tete-a-tete. Подобно замкнутой бинарной системе — двойным звездам, летящим в пространстве, — они сольются и разольются, как если бы ни у него, ни у нее никогда не было иных привязанностей и ни он, ни она вообще не знали иного общества.

Обоих — каждого по своей причине — вполне устраивало то, что они ни с кем больше не общались. Поэтому во время прогулок они редко приближались к поселку, а если такое и случалось, то, словно пара индейцев-разведчиков, они старались не попадаться людям на глаза. Они вообще редко выходили на открытое место, а держались больше леса, где идти приходилось медленно, ибо они тщательно избегали дорог, зато это позволяло Ри скрывать от Огастина, что она, в противоположность ему, не привыкла шагать милю за милей. Вообще Ри выказывала явное предпочтение уединенным и заброшенным местам, а потому они, как правило, забирались в самые глубокие, непроходимые дебри, где тропинки заросли, а деревья не вырубали и лес не прореживали испокон веков, — в первозданные чащобы, где нога ступала не по земле, а проваливалась по щиколотку в толщу листьев и гнилой или подгнившей древесины…

Судя по всему, Ри обожала пещеры и расщелины скал — они протискивались вместе в какой-нибудь тайник и сидели там, точно пара барсуков, задумавших оборудовать себе нору. По большей части Ри была проворна, как обезьянка, однако, случалось, она вдруг становилась беспомощной и просила, чтобы Огастин взял ее на руки и перенес через что-то или откуда-то вытащил, — и Огастин никогда не отказывал ей в этом, ибо чувствовал себя в таких случаях чем-то вроде мамы… А уж как они болтали — без умолку и передышки. Так что же будет с Ри, когда она узнает, что его рука, в которую она столь доверчиво вложила свои пальчики, — это рука преступника, скрывающегося от полиции?! Не очень-то будет красиво, если она увидит его за решеткой…

Наутро, чтобы отогнать от себя мысль о столь печальной перспективе, а заодно и разрядить немного тоску по родине, Огастин, тщательно обдумывая каждое слово, принялся наконец за новое письмо домой.

«Дорогая Мэри, — писал он. — Поселок, где я живу, находится у пересечения двух дорог…»

8

«Дороги», о которых писал Огастин, были всего лишь проселками, вернее, лесными тропами, по которым ездили повозки на несмазанных и не обитых железом колесах. Нынче почти никто этими дорогами не пользовался, разве что какой-нибудь местный автомобилист или летом проедет девчонка-дачница верхом на лошади да время от времени — запряженный лошадкой фургон-другой. Отсюда было добрых пять миль до шоссе, пересекающего штат, — по нему шло сквозное движение и всю ночь с грохотом неслись в Нью-Йорк грузовики с потушенными фарами, перевозившие спиртное. Помимо церкви (да нескольких домиков, разбросанных в лесу), «поселок» Огастина немногим мог похвастаться — всего лишь «Большой дом Уорренов», «Малый дом Уорренов» да кузница.

Огастин описал церковь — старая, маленькая, почти заброшенная, она стояла среди деревьев. Строил ее архитектор с довольно примитивным представлением о пропорциях, и все же она была прелестна (Ри сказала, что строили ее по планам «какого-то англичанина по имени Рен», но этот Рен, видно, поддался непомерно упрощенному «пастушечьему» стилю). Она была вся деревянная, эта маленькая покинутая пастушка, и вся белая, за исключением черепицы, позеленевшего медного флюгера и колокола, в который теперь уже нельзя было звонить, да тех мест, где краска сошла от непогоды, обнажив розовую штукатурку. Рядом с церковью стоял, как призрак, брошенный здесь кем-то допотопный «Тин-Лиззи» (одна из моделей «форда»); мотор с него сняли, обшивку срезали; «из-за высокого кузова, — писал Огастин, — он похож на длинноногого черного великана, застрявшего в сорняке». Машина так долго простояла тут, что колеса по самую ось ушли в землю.

Затем Огастин описал «Большой дом Уорренов». За почти непроходимыми кустами, на фоне стены из деревьев виднелся окруженный деревьями горделивый дорический фасад с остатками архитрава. Дом тоже был, конечно, деревянный и некогда такой же белый, как церковь. Он был огромный (в масштабах Новой Англии), полуобвалившийся и населенный призраками.

«Малый дом Уорренов» стоял на другой стороне дороги. Теперь в нем размещалась лавчонка, где продавали все: и сапоги, и мясные консервы, и сеточки для волос, и топоры, и пилюли от кашля, равно как и синие холщовые рубашки по 95 центов за штуку, которые носили тут даже девушки. Были здесь и кости для корсета, и фитили для ламп, и самогонные аппараты (по крайней мере части к ним, причем каждая часть именовалась как «приспособление, пригодное для разных нужд»). Старый Али-Баба спал над своим «магазином» в бывшей прелестной спальне, выдержанной в колониальном стиле. «Я как-то пошел с ним наверх, чтобы поискать гвозди нужного размера, и три ножки большой медной кровати провалились на моих глазах сквозь пол». Запас керосина на всю округу лавочник держал в кладовке, где раньше хранили порох. Продавал он и самодельное «Верное средство для излечения скота», которое наливали из одноногого сосуда, бывшего некогда серебряным спиртовым кофейником, изготовленным в Шеффилде. Лавка служила также и клубом, куда заходили все — и те, кто хотел что-нибудь купить, и те, кому ничего не было нужно…

Казалось, обо всем этом можно спокойно писать домой (хотя письмо придется опускать в Нью-Йорке, ибо Огастин знал, какую роль может сыграть почтовый штемпель). И тем не менее он медлил. Его самого привлекала заброшенность этого полуразрушенного селения, которое так отличалось от хорошеньких, ухоженных поселков в колониальном стиле, до противного игрушечных, которые он видел по пути сюда; но как воспримет это Мэри, когда прочтет письмо? Обычно англичане пересекают океан, вооружившись нужными рекомендациями, и посещают всем известные места, поэтому не легко заставить Мэри поверить, что такое можно увидеть здесь, в Новой Англии, ибо этот уголок по крайней мере лет на пятьдесят отстал от того, что еще доживает свой век в Старой. Впечатления от Америки людей того круга, к которому принадлежали Уэйдеми, строго ограничивались городами с небоскребами и дорогими курортами, а также золоченой цепью — о, таких гостеприимных! — друзей их друзей…

Кузница — увы! — была в еще худшем состоянии, чем все остальное, так как часто горела (Ри говорила, что пожары в кузнице были главным источником существования кузнеца), и не представляла собой ничего интересного — писать тут было просто не о чем. В этом году ее наспех сколотили из побывавшего в употреблении оцинкованного железа, уже кое-где проржавевшего и даже дырявого. Кузнец чинил сельскохозяйственный инвентарь, когда мог (что бывало редко); поломанные же машины, починка которых превышала его возможности и познания, так и стояли у кузницы. «По крайней мере, — говорила Ри, — хоть ядовитому плющу и вьюнку есть на чем расти». (Огастин терпеть не мог этих длинных цепких растений с усиками, как и колючего репейника величиной с хорошую крысу.) Помимо своих обязанностей, кузнец еще продавал бензин — в жестяных банках, так как у него не было насоса, — и это, конечно, «немало помогало ему при пожарах». А кроме того, кузнец, по словам Ри, был по уши влюблен в некую Сэди, которая и смотреть-то на него не желала, «хоть она ему вроде бы племянница»…