Гилберт тотчас остановил кресло на узкой дорожке между двумя маленькими квадратными клумбами с тюльпанами, окаймленными самшитом. И сразу вращение калейдоскопа прекратилось и мир стал нормально неподвижным, а она сидела под непривычно ярким солнцем и смотрела на краски и очертания этого поля тюльпанов, расстилавшегося перед ней. Она смотрела на них так, будто никогда прежде не видела, да и в самом деле, наверное, никогда еще за всю ее жизнь тюльпаны не казались Мэри такими живыми, такими реальными…

Полли, игравшая неподалеку, преподнесла матери изумительный попугаев тюльпан с изрезанными краями — цветок был весь раскрыт, так что казалось, лепестки вот вот облетят. Полли поднесла его к самому лицу Мэри, так близко, что лепестки совсем закрыли ей глаза. Мэри смотрела на солнце сквозь зеленые прожилки, прорезавшие прозрачную алую ткань, и ей чудилось, что у нее никогда и не было тела, что она — вот этот тюльпан.

Порвав таким образом стародавние узы с миром, она вскоре почувствовала, что и эти лужайки, и эти кусты — весь этот парк, насколько хватал глаз… Словом, совсем еще недавно, каких-нибудь два-три месяца тому назад, каждый кусочек тела Мэри от макушки и до кончиков пальцев на ногах был ее телом, тогда как сейчас естество Мэри вышло за эти пределы, оно охватывало и поля, и луга, и леса, и все это радовалось жизни.

Конечно, по мере того как шло лето, это экзальтированное состояние и видение себя не могло не притупиться, уступая место обыденности.

Тем временем в Германии лето 1925 года, казалось, доказывало правоту Леповского: Гитлер, похоже, спокойно сидел в Баварии и ничего не делал, в то время как Грегор Штрассер (к которому теперь присоединился еще более радикально настроенный братец Отто) явно преуспевал на севере, где левое, хотя и окрашенное патриотизмом, евангелие по Штрассеру завоевывало приверженцев со стремительной быстротой, особенно среди идеалистически настроенной, восторженной молодежи. Всюду, где Штрассер проповедовал свое учение, он тут же основывал нацистскую ячейку, и вскоре на севере появилось немало новоиспеченных нацистов, которые устремили свои взоры к Берлину, ожидая оттуда приказов, ибо даже двум столь неутомимым труженикам, как братья Штрассеры, было уже не справиться с тем, что они сами же породили.

В Баварии у Грегора Штрассера был молодой приспешник по имени Генрих Гиммлер, человек преданный и достаточно образованный, чтобы ему можно было доверить секретную переписку, но наделенный чрезвычайно односторонним взглядом на мир. Например, в отношении евреев. «Наш Генрих каждый вечер, прежде чем лечь в постель, смотрит, нет ли под ней еврея», — говорил Грегор брату. А партии очень нужен был человек пишущий. Едва ли пятьдесят экземпляров «Беобахтера», газеты, которую выпускал Розенберг в Мюнхене, расходилось среди четырех миллионов читателей столицы; северным нацистам нужна была своя газета, которая поддерживала бы радикальную линию Штрассеров… Итак, Гиммлера списали как человека с большой амбицией и с ничтожными мозгами и на его место взяли человека прямо ему противоположного. Это был двадцативосьмилетний выходец из рейнских рабочих, вечный юнец с академическим дипломом и, пожалуй, слишком развитым воображением, автор романов и пьес в стихах, таких безудержно диких, что их нельзя было ни печатать, ни ставить (но идеи, слишком смелые для художественной прозы, могут быть проглочены, так сказать, с крючком, если представить их в виде фактов). Отто и гаулейтер Кауфман вместе приняли его, и на обоих он произвел сильное впечатление. Бедный молодой человек оказался почти карликом с изуродованной ступней, зато у него была большая голова с неплохими мозгами и большие, задумчивые, даже чуть по-женски нежные глаза — ну, а то, что он карлик, должно лишь вызывать к нему симпатию и умиление.

Обладая красивым голосом и ядовитым пером, молодой доктор Йозеф Геббельс, казалось, вполне заслуживал скромного поста при Кауфмане и мог одновременно выполнять журналистскую работу для Штрассеров.

27

Да, лето 1925 года было действительно отмечено многими событиями: на Рейне этим летом Геббельс присоединился к нацистам; в Мелтоне этим летом Мэри начала в самом деле выздоравливать; в Западном Уэльсе этим летом над Ньютон-Ллантони стали возводить новую крышу, а в Ковентри этим памятным летом Нора провалилась сквозь пол.

В субботу вечером все, кто жил во дворе, где находилась бойня, ели горячий ужин, ибо в субботу можно дешево купить продукты на рынке: хорошая говяжья лопатка стоила всего каких-нибудь девять пенсов, а за шесть пенсов ты получал большую треску. Детям после такой оргии давали еженедельную порцию очистительного (одну неделю — лакричный порошок, другую неделю — серы с патокой), чтоб кровь не застаивалась. А кроме того, в этот вечер устраивали баню. Во всех домах грели воду в медном котле, ставили перед огнем на кухне корыто и детишек поменьше купали по двое, а те, что побольше, купались поочередно. Потом их тут же отправляли в постель, чтобы родители тоже могли помыться. Но с Норой этим летом произошла перемена, что-то в ней изменилось, и она теперь не могла уже больше мыться на глазах у всех; поэтому в тот вечер она отнесла корыто наверх и поставила возле своей кровати, а братья притащили ей ведра с водой. Затем Нора разделась и, сев в корыто, принялась намыливаться, точно какая-нибудь леди, совсем одна.

Однако стоило ей вылезти из воды, как она решила, что хватит быть леди, у нее родилась еще более тщеславная мысль: а почему бы не изобразить из себя голую статую, какие стоят в парках. Но статуи всегда стоят высоко на пьедестале (чтобы их не могли трогать мальчишки — хулиганы), а потому она взобралась на семейный комод и, принимая различные позы, стала вытираться. Все шло хорошо, пока кто-то не окликнул ее снизу, велев поторапливаться; она спрыгнула с комода, а пол оказался прогнившим и рухнул под ней. И Нора, пролетев сквозь кухонный потолок, опустилась на кухонный пол в облаке пыли, среди обломков штукатурки. Она чувствовала себя страшной грешницей (в следующий раз, когда она пойдет к исповеди, она непременно покается в своем тщеславии). Все семейство общими усилиями убрало обломки, а на следующий день отец починил потолок, но на то, чтобы подобрать соответствующие кусочки досок и починить наверху пол, у него ушла целая неделя. И все это время пол оставался дырявый.

Это положило конец купанию наверху, но история на этом не кончилась. Во всех домишках спальни наверху были общие, но в доме Норы между кроватями висели старые простыни, разделявшие помещение на «комнаты». «Комната» Норы находилась на одном конце, за ней следовала «комната» родителей, а на другом конце была «комната» мальчиков, причем каждый спал в своей постели, что было поистине неслыханно в этих местах, где большинство детей счастливо спали гуртом. И вот Дерек втайне от родителей взял бечевку, один ее конец привязал к пальцу на своей ноге, а другой конец Нора привязала к своему пальцу, так что, как видите, телеграфная связь была налажена.

Ка третью ночь после того, как пол был наконец починен, Нора проснулась с таким чувством, будто у нее отрывают палец от ноги. Опасаясь, как бы не сдернуть простыни-перегородки, она бесшумно нырнула под кровать, на которой спали родители, и вылезла в пространстве между кроватями Дерека и Чарли. Оба лежали, с головой накрывшись одеялом, и, когда она шепотом спросила: «В чем дело?» — Чарли глухо ответил: «П-п-привидения». Нора схватила его за руку и прислушалась, бормоча про себя молитву: какие-то странные звуки наполняли комнату, точно кто-то бегал по полу… Но ярко светила луна, и по полу ничего не бегало… Потом раздалось страшное приглушенное фырканье, и Нора прыгнула на кровать прямо на Чарли, но почти тотчас соскочила и пошла будить мать.

Ну прямо слышно было, как кто-то ходит, а кто — не видно… И мамка догадалась, что это кто-то бегает под полом между полом спальни и потолком кухни. Разбудила отца, тот вынул из пола доску, уложенную всего три дня тому назад, — из отверстия выскочила кошка и улепетнула в окно. Она просидела под полом, должно быть, все эти три дня, зато и отъелась же на мышах — стала гладкая, крупная.