«Да, конечно, — пробормотала она тогда про себя. — Ну, а если я призываю его, а он не приходит?» Но было это больше десяти лет тому назад, она была тогда еще почти дитя, и притом такая глупышка: подумать только, она твердо верила, что знает господа бога как свою ладонь.
Полночь.
Она была снова одна в своей келье — только на этот раз лежала в постели — и вдруг услышала далекий крик совы. Дыхание полуночного летнего воздуха проникло сквозь ее раскрытое окно, принеся с собой мирные ночные звуки, — оно охлаждало ее келью, наполняя ее запахом садов, который можно почувствовать лишь ночью. Трудно было поверить, что за стенами монастыря по земле бродит столько зла. Мици вспомнились слова святого Петра: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш, дьявол, ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить, противостойте ему твердою верою!..»
Мици тревожило предчувствие, что худшее еще впереди, что события последних нескольких дней — только начало злодеяний, и это предчувствие заставило ее подумать о Франце и об их надежде на то, что после войны страна их возродится из хаоса и засияет новым светом. Что-то будет с Францем?.. Но тут она вспомнила, что брат ее уже солидный, женатый человек тридцати с лишним лет. Он давно перестал писать ей. Наверное, сильно изменился.
И тут другое предчувствие сжало ей сердце, — предчувствие, что будет время, когда ей самой придется встретиться со «львом рыкающим» и противостоять ему. Ибо монастырь кармелиток находился в мире, по которому он разгуливает, совращая детей человеческих вроде Гиммлера, — это она знала, хотя примириться с такой мыслью было трудно, а потому она даже обрадовалась, вспомнив слова матери-настоятельницы насчет чашки, которой не нужно знать, какая участь ждет чай.
Мици всячески старалась успокоиться и заснуть. Но вот уже раздался перезвон далеких башенных часов, предшествующий удару, отмечающему час ночи, а она все еще лежала с широко раскрытыми глазами, подавленная мыслью о том, что в этой стране, которую она с детства любит, бродит на воле Сатана. Она все не спала, терзаемая предчувствиями, молясь о том, чтобы вера поддержала ее, когда настанет пора испытаний, как вдруг почувствовала всеобъемлющее присутствие Бога, Бога, на этот раз столь неумолимого, что ей захотелось от него спрятаться.
Но в монастыре не было ни лоскутка, за которым она могла бы схорониться от этого вездесущего бога, ни уголка, куда она могла бы от него бежать! Стена у кровати Мици была каменная, и, когда она попыталась оттолкнуть Его рукой, Он не ушел в стену. Она накрылась одеялом с головой, но Он оказался вместе с ней под одеялом. Она была вся перед Богом — не было у нее даже тряпицы, чтобы прикрыть свою наготу: любое слово, срывавшееся с ее языка, любая ее мысль, движение мизинца — Бог понимал значение всего, даже если сама она не понимала. Бог был недреманным оком, и око это было в ней. Бог был недреманным ухом, и ухо это было в ней. И веки этого ока никогда не закрывались, и ухо всегда все слышало.
Нет такого человека, который ясно видел бы в своей душе и мог жить, — чтобы заглянуть в себя, он должен прикрыть глаза, словно ослепленный ярким светом, хотя на самом деле он ослеплен тьмой, ибо в душе его царит такая тьма, что он не в силах ее зреть. Бог же может смотреть в душу человека: орел ведь может не мигая смотреть на яркое солнце, вот так же и Бог может смотреть во тьму, и под обжигающим оком этой обжигающей, ни на минуту не ослабевающей любви все в Мици плавилось, как металл, бурлящий в тигле под коркой пены, — вот что происходило в душе этой девушки, которую, казалось Огастину, было бы так легко обратить в его простую, прочную, поистине детскую веру, что бога нет.