Рука Андрея лежала в руке незнакомца. Успокаивающе мягко слетали с узких губ фразы, казалось, обращенные к пятилетнему ребенку. Непостижимые, прощупывающие угольные глаза словно спрятались в сетке сдерживающих улыбку морщинок. Андрей неожиданно почувствовал себя ребенком, с которым только и надо говорить такими простыми, короткими фразами: от этого сделалось беспричинно весело и радостно, захотелось рассмеяться от странного, щекочущего ощущения счастья.
– Ты умеешь охотиться?
– Нет.
– Я научу тебя. Ты умеешь стрелять?
– Да.
Смеющиеся морщинки пропали: глаза черно скользнули по Андрею в узкой щели век.
– Это дурная стрельба. Забудь о ней. Я сам подберу тебе ружье.
«Дурная стрельба – в человека?..»
– Ты хочешь меня о чем-нибудь спросить?
– Нет, – твердо ответил Андрей, сам не понимая, отчего отвечает так, но знал наверное, что от него ждут этого ответа.
– Хорошо.
– Степан? – В голосе Воино-Ясенецкого, разлившего травяной чай в две жестяные кружки и державшего в руке третью, прозвучал какой-то вопрос.
Незнакомец, явно отвечая на этот непонятный Андрею вопрос, кивнул Воино-Ясенецкому, а затем, выпустив руку молодого человека, с юношеской легкостью поднялся на ноги.
Воино-Ясенецкий налил чай в третью кружку. Прежде чем сесть за стол, незнакомец взял кружку (именно ту, последнюю) и поднес ее Андрею: того поразила какая-то ласковая бережность, с которой незнакомец держал в руках этот грубый неживой предмет – впрочем, по этому жесту он понял, что для незнакомца вообще не существует ничего неодушевленного.
– Пей.
На столе появилась сковородка с неприхотливым местным блюдом – пресной лепешкой, замешанной без дрожжей на воде. Лепешки эти пеклись без масла – на раскаленной сковородке – и съедобны были только в теплом виде: остыв, они превращались в камень.
Воино-Ясенецкий разделил лепешку на три части, и Захаров, опять поднявшись, снова передал одну Андрею.
– Ешь.
«Это не сон и не бред, – думал Андрей, не замечая тепловатого вкуса теста, – что-то происходит сейчас… Если бы понять, что…»
– Когда ты думаешь увести его?
– Завтра, Валентин.
– Я боюсь, что он слишком еще слаб. Хотя чем скорее, тем лучше.
– Надо спешить. Думаю, что он сможет идти.
– Я все же провожу вас до Сухого русла.
– Да, Валентин. Я ухожу сейчас. – Захаров встал из-за стола и, уже подходя к двери, обернулся к Андрею:
– Я приду за тобой завтра.
Андрей, сидевший уже на кровати, молча кивнул. Серьезная сосредоточенность его лица отчего-то заставила Захарова улыбнуться – улыбкой простой и веселой. Вдруг возвратившись от двери, он подошел к Андрею и очень неожиданно, забавным жестом взъерошил ему волосы.
«Все будет хорошо, не бойся» – словно сказал этот жест.
Но в это же мгновение Андрей с беспощадно вспыхнувшей ясностью сознания понял, что этот человек может быть нечеловечески страшен. И что придет, не может не прийти день, когда ему придется это увидеть.
7
— Д-да… – сквозь зубы процедил наконец Андрей: после ухода Захарова он долгое время молча сидел на кровати, глядя на закрывшуюся дверь – грудь его вздымалась от прерывистого взволнованного дыхания. – То есть я даже не знаю, что сказать… У меня нет слов… просто нет.
– А ты думал, что они только выплясывают с бубнами? – Воино-Ясенецкий добродушно рассмеялся.
– Приблизительно так.
– Хорошо, что ты все же не стал его расспрашивать, – он остался доволен. Ты многое делаешь правильно, сам того не подозревая. Но тебе что-то хотелось бы спросить у меня… Я вижу, лучше спроси.
– Я не знаю, как об этом спросить, – ответил Андрей неуверенно.
– Договаривай. Ты это знаешь, но боишься спрашивать.
– Я… Владыко, я действительно хочу пойти за ним, но я не понимаю, как вы, вы благословляете меня на это.
— Среди эвенков такие люди, как Степан, крещены прежде всех.
– Он крещен?!
– Кажется, я предупреждал тебя – не делай резких движений. Это и в здоровом состоянии отменно скверная с медицинской точки зрения привычка. Впрочем, тебя от нее скоро отучат. Разумеется, он крещен. Нет ничего более само собой разумеющегося применительно к такому человеку, как Степан.
– Ничего не понимаю.
– Просто ты очень мало знаешь… И тем не менее ты – один из нескольких тысяч, кто, оказавшись на твоем месте, мог бы пойти по этому пути.
– Почему?
– Каждый человек несет в себе определенное психологическое значение типа. По типу ты охотник. Попробую объяснить: представь, к примеру, на своем месте твоего друга… Ты – звено, которое можно перемкнуть на другую цепь. И в новой цепи ты станешь таким же прочным и естественным звеном, причем само звено при этом не изменится. Ты будешь собой. Прежняя цепь – цивилизация, культура, связи – те связи и та культура… Та жизнь. А новая жизнь – одиночество, просторы диких земель, одиночество как отсутствие всех прежних связей и невозможность их в жизни… Твоего Бориса, о котором ты рассказывал, здесь все время тянуло и звала бы та цепь, звеном которой, одной, он только и может быть… А ты сможешь войти в ход этой… Ты – охотник.
– Теперь я понимаю. Но наверное ли это так?
– Предоставь судить об этом нам. Через несколько лет ты немало повеселишься, вспомнив нынешний день.
– Которого не было бы, если бы Вы случайно…
– Случайностей не бывает.
Услышав эту фразу, Андрей улыбнулся, вспомнив о Дале. Но он не знал того, что, произнося ее, о Дале думал и сам Воино-Ясенецкий. Но воспоминания Воино-Ясенецкого не связывали Даля с Петроградом. Воино-Ясенецкий видел перед собой маленький добрый московский домик в Дегтярном переулке: крыльцо под железным навесом, тесную прихожую, невысокие окна, распахнутые в заросший сиренью садик, и ведущую в заставленный ящиками картотек кабинет широкую лестницу, которой никогда не видел Андрей, лестницу, по которой не один раз поднимался Воино-Ясенецкий и по которой, с рассказом о Каирской пелене, взбегал когда-то взволнованный Владимир Голенищев.
8
Костер разгорался: стало жарко, но Андрей не отодвинулся от него.
Этот отдых был первым. Привала не было с раннего утра, когда воздух был туманен, а сопки вдали казались голубыми.
Уже полдня ягель под ногами был молочно-бел. Упруго подаваясь, он почти по щиколотку схватывал сапог, делал бесшумным шаг. Над тундрой, захлестываемой кое-где языками тайги, стояла пронзительная тишина. Серебристые, отливающие пеплом стежки корневищ простегивали ковровую пышность ягеля, деревья набегали на исполинские валуны, шатрами переплетались древесные остовы. Все, чего касался взгляд, манило своей завершенностью, призывало к бесконечному созерцанию и покою. Все, чего касался взгляд, растворяло душу.
За плечами оставался день пути, но Андрей не ощущал слабости.
«Ты можешь идти», – сказал утром Захаров. И Андрей неожиданно почувствовал, что на самом деле может.
Через несколько часов, тоже под утро, с этого места, где разведен сейчас костер, они разойдутся в разные стороны: Воино-Ясенецкий вернется обратно в Туруханск, а они с Захаровым пойдут дальше – в сторону каких-то неведомых Оленьих гор.
Костер был разведен на камнях, под закрывающим от ветра обрывом пересохшего русла.
Сидящие у костра люди были погружены в глубокое молчание: потрескивание ветвей казалось в вечерней тишине отчетливым и громким.
Лицо Воино-Ясенецкого было каменно-неподвижным в свете огня. Через несколько часов – с уходом Воино-Ясенецкого – порвется последняя нить, связывающая с прежним и до недавнего времени – единственным миром. Место и миг одного шага, и этот шаг – окончательное и единственное преступление грани. Миг, когда одна нога не оторвалась еще от прежней земли, а другая вступила уже на неизведанную…
Андрей был спокоен. Сам не зная почему, он не спешил ворошить в памяти оставляемое или думать о предстоящем, он чувствовал только одно: глубокое отдохновение, разлившееся в душе и теле. Это был отдых перед началом нового пути, пути бесконечно далекого и трудного.