Сережа, скользнув по красноармейцу безразлично-мертвым взглядом, помедлил, собираясь с силами. Нашел чем пугать, безмозглый дурак. Других проводили утром по коридору, а я это видел. Я видел, как по коридору проводили других.

О чем я думал? Ах да… О поединке… Но плевать на поединок, не в этом дело, даже не в этом. Но ведь вообще никто не узнает о том, корчил ты тут древнего римлянина или вылизывал дурно пошитые сапоги работников Чрезвычайки… Можно не сомневаться в том, что в любом случае вся отчетность успеет сгинуть в этих достаточно малоромантичных стенах… Так что на внесение в анналы отечественной истории рассчитывать не приходится. Зрителей нет. Впрочем… Честь имею представиться, г-н прапорщик! Вот и мы докопались с Вами до самого дна… Вот оно – дно. Это то, что нельзя отнять. Не мало ли этого зрителя? Если мало, то играть больше – некого. А за этим – конец, более страшный, чем смерть.

3

Ну что, не надумал разговориться?

Голос и вид человека за столом не сразу, словно откуда-то издалека проникли в сознание Сережи: к горлу подступил комок тошноты. Словно сама болезнь, бродившая по телу кругами – от дырявого легкого до неподживающей ноги, болезнь, обволакивающая мозг липкой паутиной лихорадки, тошнотворно и мучительно перехватила дыхание. Болезнь и грязь, второе делает первое еще более гадким. Но ведь это – почти отдых, когда так дурно, это дает единственную возможность не думать о том, о чем думать невыносимо.

– Да не тяни ты резину, парень. – Усталое добродушие проступило в голосе следователя. – Думал бы ты головой, в конце концов… Хоть бы родных пожалел. Или ты их меньше паршивой бумажонки ставишь, в которой, кроме туфты, может, и нет ни хрена? Может думаешь, своей молчанкой Юденичу Петроград презентуешь? Поналезло ж вас, кутят слепых, в эту кашу… Если хочешь знать, может, я и зря тут с тобой валандаюсь. Очень даже часто в нашей работе – распутаешь дело, а в итоге пшик. Это я не потому говорю, что за столом за этим сижу, а попросту жалко тебя, дурака. Так что кончай мне ваньку валять.

Можно не думать о том, что ты дал себя взять с важными документами на руках, можно не думать о том, что много страшнее мыслей о собственном бесчестии – о том, что не только военных проводят в четыре утра по коридору… Можно только смутно бредить горячей ванной, бритвой, мятной пеной дорогого мыльного порошка… Нет, сейчас нельзя погружаться в эту спасительную дурноту… Надо прийти в себя. Прапорщик, вы забыли о своей роли.

Хорошая штука – роль… Просто придерживаешься принципов – это как-то для меня слишком сложно… Уж очень трудно зримо представить себе этот самый принцип, чтобы за него можно было подержаться руками, когда начнешь тонуть… Некрасов бы, пожалуй, смог. А мне много легче попросту разыгрывать Альба Лонгу в пяти картинах… Роль ведет сама. Дрянь же Вы, прапорщик. Ладно, passons17, со своей дрянностью разбирайтесь сами… Где же Ваше фамильное легкомыслие? Играйте на нем, пусть Вам так и кажется дальше, что все, что относится лично к Вам, это игрушечки, что в любую минуту Вы кончите спектакль и пойдете пить чай. И поменьше внимания на статистов.

– Ты, может, курить хочешь? – Надорванная пачка дореволюционных папирос «Ира». – Не стесняйся…

Нервный спазм сжимает горло… Одну затяжку…

– Спасибо, не хочу.

– Слушай, ты, падло!.. – Качнувшаяся от неожиданного удара в челюсть голова на мгновение падает на грудь. Надо заставить себя поднять ее и встретить взглядом следующий удар. – Я ж тебе, щенку сопливому, глаз вытащу!

– Будьте любезны объясняться со мной по-русски. А попал, кажется, точнее, чем целился: в лице латыша на мгновение проступила непритворная неприязнь… Кого только нет среди чекистов. Интернационал в действии? Или – некая особая нация, языком которой служит этот пакостный жаргон? Как-то незаметно стал понятен этот их язык. «Вытащить глаз»… «Рогатка» – два пальца, наведенные на переносицу.

– А если я тебя завтра в гараж отправлю? – Петерс, легко отбросивший напускную ярость, снова делается флегматично-спокойным.

– Можете хоть сейчас отправлять.

– Успеется, не торопись. – Петерс почти приветливо взглянул на Сережу. – Больно красивым ты, голуба душа, в гроб захотел. Я погляжу – вроде и зубы целы. А не удивляешься почему? Небось понял, ребята у меня умелые. Горячие вот иногда. Кстати, кто это по пальчикам сапогами прогулялся? Ну да неважно. А дело, парень, вот в чем. Я ребятам приказывал тебе покудова портрета не портить. Я ведь твою молчанку давно раскусил. Ни хрена ты не знаешь, парень. А вот чтоб цену себе набить, это ты толково смекнул. Я толковых люблю. Скажи-ка вот чего: Николай-то Николаич не хуже папаши родного обрадуется, ежели адъютантик его, почитай, из мертвых воскреснет?

– Я Вас не понял.

– Да побег сварганим. Понятно, кой-чего подпишешь сперва. Ты чего уставился как французский лорд? Уж хватит в благородство играть, думаешь, долго уламывать тебя буду? Идет фарт, так не зевай! Обмозгуй все это до завтра, а нет – в гараж. Только, извини, не сразу. Все! Увести!

4

На широком подоконнике, мимо которого по коридору ведут Сережу, сидят две девушки – короткие стрижки, сапоги, кожанки, короткие юбки, едва достающие до сапог. Одна – голубоглазая, соломенные волосы подстрижены так коротко, что вызывают в памяти характерную прическу первоклашки, подстриженного перед сентябрем «под нуль», – вообще походит на мальчика. У второй – черные блестящие волосы, вьющиеся мелкими колечками, – еврейка. Девушки пьют морковный чай, подливая его из закоптелого чайника, стоящего на подоконнике между ними, и с молодым, веселым аппетитом жуют черный хлеб, негромко обсуждая что-то между собой…

Поравнявшись с ними (светловолосая девушка скользит по нему невидяще-спокойным взглядом, так смотрят на неожиданно скрипнувшую на сквозняке дверь – просто на мгновение поднимают голову, даже не отдав себе в этом отчета), Сережа слышит обрывок разговора…

– Вот я, Надька, и не знаю даже…

– А чего тут не знать? В личной жизни надо решительно – да так да, нет так нет, а антимоний разводить некогда! Мы в конце концов коммунистки, а не какие-нибудь буржуйские барышни…

Дверь в конце коридора, навстречу которой идет сопровождаемый двумя конвоирами Сережа, широко распахивается.

– Привет, девчонки! – громко и весело кричит через коридор показавшийся из нее молодой человек в неизменной, невыносимой кожанке. – Горяченьким поделитесь?

– Тащи стакан! – так же весело кричит уже за спиной Сережи прокуренный девичий голос.

– Момент! – Молодой человек снова скрывается в двери.

…Под ногами коробятся грязные серые паркетины.

5

Сапоги разъезжались в глинистой рыжей грязи. Шедший впереди Юрия рыжий проводник-финн неожиданно остановился.

– Что там?

– Нет, ничего. Послышалось… – Финн поправил лямку на плече и с привычной ловкостью начал быстро подниматься по поросшему молодняком склону овражка.

Выйдя к широкому, поваленному с корнями стволу березы, они остановились передохнуть. Юрий вытащил фляжку с коньяком и, сделав два приятно согревающих тело глотка, молча протянул ее финну. Закусив коньяк горьким и, как сургуч, твердым от холода шоколадом, они закурили.

В весенне-мокром лесу уже неуловимо начинало темнеть.

Следя за растворяющимися во влажном воздухе струйками дыма, Юрий мучительно боролся с желанием выпить еще, осушить фляжку до дна, а потом, словно вымещая бессильную злость, с силой зашвырнуть ее в кусты…

«Хватит, в конце концов. Надо взять себя в руки… Ну какое мне, собственно, дело до смерти мальчишки, которого я сам едва не убил? Нельзя было его оставлять… Да что я, нянька ему, что ли, твою мать! Он офицер, взрослый человек – прошел не одну кампанию… и каким-то непостижимым образом умудрился не повзрослеть».

вернуться

17

Оставим (фр.).