Женя уже не замечал, что ходит из угла в угол…
«Надо сказать, тогда это был шок… Тот самый шок, который исцеляет. Господи, как странно… какие-то три недели вместе: и, даже если мы никогда не встретимся более, этих недель хватит на мою оставшуюся жизнь… А ведь хватит… Не знаю, как тебе, Сережа, а мне – хватит. Странно все-таки: ведь я даже не сразу обратил на тебя внимания, там, в Коувала, когда увидел впервые… Было несколько штабных, несколько наших – еще какие-то солдаты, выносившие к автомобилям у подъезда телефонную аппаратуру и ящики с документацией… Обычная сутолока, когда штаб снимается с места… Все двери хлопают, тут тащат что-то, там – кричат… Я даже и не помню, чего мне-то надо было в штабе… Отошел в сторонку переждать эту сутолоку…
До чего же явственно я все помню…
На паркете валялась оброненная кем-то в суматохе книга…
Я хотел ее поднять – чисто машинально… В тот момент, когда это произошло, я смотрел на валявшуюся на паркете книгу – я еще не успел сделать движения, чтобы ее поднять – это длилось какие-то секунды…
И в следующее уже мгновение я увидел наступивший на книгу носок щегольского сапога.
До блеска начищенный сапог, наступивший на книгу – с намерением наступить…
Всего какую-то секунду все это длилось: я, вспыхнув, вскинул голову…
И увидел – отвращение, с невероятной яркостью светящееся в заурядно смазливых чертах липа… Твое лицо светилось чистотой этого отвращения, это было какое-то даже первоначальное значение слова отвращение, религиозное значение этого слова – торжествующая чистота отвращающейся от скверны души…
И тут – опять опустив глаза – я увидел, что эта книга – Вольтер.
…Это была «Орлеанская девственница». Мальчишеская выходка… Ничего особенно внешне не было в этой сцене – но я внутренними глазами увидел ее ослепительную суть… Твое явление мне с первого мгновения было мистическим прозрением.
«Mock on, mock on, Voltaire, Rouaseau: Mock on, mock on; tis all in vain!» – негромко сквозь зубы процитировал я: до чего же обычно все это выглядело внешне! «You throw the sand against the wind, And the wind blows it back again» 84, – немедля продолжил ты, встречаясь со мной глазами.
– Но ходить по книгам – все же признак варварства, г-н прапорщик.
– Не могу с вами не согласиться, г-н подпоручик… Так, нашло что-то… Вдруг показалось, что это не книга, а свернувшаяся в клубок змея – черная, лоснящаяся – захотелось раздавить.
– У вас всегда такое зрение, г-н прапорщик?
– Очень редко. И всегда – неожиданно.
– И – отчетливо?
– Нет… Никогда нельзя с уверенностью сказать, было или померещилось… Поэтому это очень легко выбрасывать из головы – собственно, я сейчас пытаюсь это анализировать потому, что вы поймали меня «на месте преступления». Такие вещи очень неявны…
– Это скорее из области Нави, с чего им быть явными? Слишком явны мы – поэтому и стремимся забывать…
– Как ни обидно с этим мириться, но мы видим столько, сколько в силах увидеть… Ведь Вы, конечно, помните у Достоевского?
– Свидригайлов о привидениях? Еще бы нет… Однако – более чем своеобразный разговор для людей даже не представившихся… Евгений Чернецкой!
– Сергей Ржевский!
…Так мы и говорили – в сразу же нами взятой иронической нашей манере, и никто не мог бы со стороны понять, что в короткой этой сцене заключено было чудо, которое явил мне ты, – в этом чуде было мое спасение.
Ведь к моменту твоего явления мне оставалось сделать один только шаг до роковой грани: я сдавался… я не мог более противиться тому, что все более властно влекло меня назад… Мне уже нечего было противопоставить сводящей с ума мысли: а не является ли признаком трусости совершаемый мною отказ? Как меня тянуло… Какой игрушкой ощущал я себя в руках превышающих мое понимание сил!
Каждый новый день нес мне все новые сомнения в правильности решенного, и они неуклонно разрушали все, что я силился противопоставить… Оставался шаг… Которого я не сделаю теперь никогда.
…В ослепительном свете твоего отвращения я неожиданно увидел, как прочно легло на должное место прежде не видимое мною логическое звено… Я увидел повапленный гроб. Прежде меня влек внешний вид гроба – позолота гроба, я знал, что он таит в себе, но не думал, об этом… И вдруг я увидел разложение внутри… Красота зла неожиданно встала в одну логическую линию с его мерзостью… зло было для меня умозрительной величиной – и вдруг я услышал смрад. Я услышал смрад, когда еще не было поздно…
И чистота твоего отвращения от скверны отвратила от нее меня.
Знал бы ты это… Ты никогда этого не узнаешь, Сережа. Впрочем, я тоже знаю не все…
– Что это?
– Я этого и сам не знаю.
– Эта штучка очень древняя… Кажется, египетская.
Я сказал тогда меньше, чем знал – сам не знаю – почему… Это был анк или анх – синий знак торжествующей жизни… Но что-то заставило меня об этом промолчать… То, что смутило меня, крылось, как ни странно, не в самом амулете, а в том, что ты показал его мне… В этом был какой-то тайный смысл, весть, которую мне не удалось прочесть… Странно до нелепости – но я мог бы поклясться в том, что это – весть, и весть мне… Но от кого?! Мне казалось, что я знаю того, от кого это послано… Что-то в этом – что-то очень важное для меня… Но я же не мог прочитать, вестником кого был для меня Сережа! Не мог… не умею.
Ладно, г-н подпоручик, а не пора ли вам почивать? Вставать ни свет ни заря – идти завтра за Николаева… И некстати же, однако… Ладно, впрочем – завтра я буду в лучшей форме, это все мои посты – есть не хочется, но шатает здорово… Особенно к ночи… «В Вашем догматизме много рисовки, Чернецкой. Можете, конечно, вегетарианствовать, но не есть ничего по средам и пятницам – это уже через край…» Плевать, я за догматизм… Среда – день предательства, пятница – день распятия.
Значит, сегодня день предательства… Среда, третье августа. Ладно, спать, – ох и устал же я все-таки!»
Женя глубоко вздохнул и, уже окончательно забыв о беспорядке на столе, вытащил жестяной умывальный таз (кувшин с холодной водой стоял на подоконнике – но умываться приходилось ставя таз на постель: в комнате некуда было впихнуть даже табуретку) и начал расстегивать потрепанную легкую куртку.
– Кто там?
– Откройте, Чернецкой! Это я, Владимиров…
– Сейчас… Вы – один? Я вообще-то уже не вполне в официальном виде…
– Неважно – открывайте скорее! Очень дурные новости.
Несмотря на явно встревоженный голос человека за дверью, Женя, прежде чем отпереть, застегнулся и провел по волосам щеткой.
44
Кузов автомобиля привычно грохотал от тряски по полуразвороченной мостовой. Мелькали зияющие провалы разобранных на дрова деревянных домов и холодные каменные стены…
Ночь была промозглой. Дину Ивченко, сидящую у правого борта грузовика, знобило.
– Ордера носила?
– Нет, потом подпишет. Некогда было. – Дине отчего-то хотелось, чтобы эта утомительная тряска не прекращалась… С тяжелой неохотой думалось о том, что автомобиль скоро остановится, придется вылезать, идти, что-то говорить, делать, может быть – стрелять… Раньше было легче, намного легче… Раньше, при любой усталости, гнев вспыхивал, как порох, в который швырнули спичку, – спичкой этой могло быть что угодно: портретик какого-нибудь гада-офицерика на стене – и рука сама тянется к маузеру… И все легко, очень легко – можно стрелять и идти под пули…
Теперь вызывать в себе эти вспышки становилось с каждым разом труднее. Стремительная, двигающая ненависть ушла в прошлое: теперь она лежала чугунным мертвым грузом – этот груз, как привязанный свинец, тянул вниз, в покой оцепенения…
Это началось уже давно, с того страшного вечера, когда, взломав дверь явочной квартиры, она с Петровым и Ананьевым, пробежав по пустому коридору, распахнула двери освещенной домашне-уютным светом керосиновой лампы гостиной…
84
«Глумитесь, глумитесь, Вольтер и Руссо, Глумитесь, глумитесь, все это тщетно!» «Против ветра бросаете вы песок, Он по вас будет брошен ветром» (англ.).