Все то же светлое, приветливое выражение лица, та же характерная осанка екатерининки – но все же сидящая напротив Вишневского Ида как-то мгновенно и очень сильно изменилась – словно произошло нечто очень важное.
– Вы хотите сказать, Вадим, что встречали Сережу Ржевского после революции?
– Встречал? Я думал, что говорил Вам об этом… Конечно, не однажды встречал и работал с ним в девятнадцатом году, правда – недолго. Но… – в следующее мгновение Вишневский понял.
– Он… очень изменился?
– Не могу Вам ответить, я до революции не был с ним знаком, только слышал о нем от Жени.
«Значит, в действительности все выглядит еще проще: там, где поперек дороги Юрия встал старший брат, на моем пути появился младший. Как все просто!» – Вишневскому захотелось рассмеяться. Он знал теперь, что ничего уже не скажет, что объяснение, которого в действительности не произошло, все же не оставляет ему и слабой надежды.
«Но ведь получается, она не знает, что Сережа Ржевский в Париже?.. Значит, приятный долг сообщить ей об этом выпадает на мою долю? Забавно, хотя и несколько жестоко. Но не сделать этого было бы бесчестным…»
Перед Вишневским неожиданно возникло лицо Сережи – усталое и очень равнодушное, губы, искривленные иронической усмешкой: «Я рад, что она здесь, но видеть ее не хотел бы… Сказать по правде, Вадим, я никого не хотел бы видеть».
«Нет! Тысячу раз – нет… Она не должна встретиться с этимСережей… Он убьет ее, даже этого не заметив… Пусть лучше не знает… Пусть лучше молится за далекого беспечного мальчика с обаятельной улыбкой… Пусть что угодно, только не это.
И какой счастливый дух уберег меня от того, чтобы за несколько месяцев ни разу не упомянуть при ней к слову о том, что он – здесь? Господи, не мне играть тут жестокую роль фатума… Только не мне…»
– Что с Вами, Вадим? Вам дурно?
– Нет, простите, так… Мы, кажется, говорили о Ржевском?
Вишневский вздрогнул: в маленькой квартире громко заработал телефонный звонок.
– Извините. – Ида с какой-то печальной легкостью поднялась и вышла в темный коридорчик к аппарату. Дверь осталась приоткрытой.
– Алло? – как во сне слышал ощутивший внезапную слабость Вадим.
– Да… Вы, Юрий Арсениевич? Да? …Да, я сейчас дам его Вам…
– Алло?
– Вишневский? – голос Некрасова звучал как-то странно ровно. – Приезжай как можно скорее. Я в твоем номере.
36
Некрасов сидел в глубоком кресле у телефонного аппарата. Звук открывшейся двери не заставил его даже поднять голову. На журнальном столике перед ним стояла почти пустая бутылка виски. Вишневский уже несколько лет не видел Юрия пьяным – с тех пор как появилась Тутти.
— Юрий!
Некрасов поднял глаза, и Вадим, столкнувшийся с ним взглядом, с испугом понял, что он трезв – опустошающе-беспощадной пьяной трезвостью.
– Что случилось?
– Сядь, – Юрий кивнул на второе кресло у столика
– Пойдем в гостиную – там удобнее говорить.
– Не стоит отходить от телефона.
– Плохие вести… оттуда?
– Никаких, – Юрий усмехнулся. – В том-то и дело, что никаких.
– Этого не может быть. Более двух-трех каналов одновременно из строя не выходит… Просто не выходит…
– Все каналы одновременно. Сейчас проверяют последний – дипломатический. Подполье молчит… как покойник. Ты догадываешься, что это может означать?
37
Лампа в оранжевом абажуре рассеивала неяркий мягкий свет. Телефон молчал пятый час. Некрасов, взявшийся за вторую бутылку, вопросительно взглянул на Вишневского. Вадим отрицательно качнул головой – горло было сжато спазмой. Юрий выплеснул остатки виски в свой стакан, и просто, как будто пил воду, осушил его. Он был все так же устрашающе трезв, как несколько часов назад.
Сколько еще русских не отходит от телефона в эту ветреную парижскую ночь? Подполье молчит… Ожидание и неизвестность.
Вишневский поднялся и прошелся по комнате: от напряжения и усталости собственное тело казалось ему невесомым. Усталость – отчего? Усталость бездействия? Усталость ожидания.
– Знаешь, Вишневский, – по темному в оранжевом свете лицу Юрия пробежала нехорошая улыбка, – я чувствую себя в положении человека, который, когда жгли дом со всеми близкими, собирал грибочки в лесу. Надо признаться, что ощущение не из приятных.
«Да, после того как станет наверное известно, что все-таки делается сейчас там, невозможно будет простить себя за то, что был в это время здесь… Знать… даже самое худшее, но только бы поскорее знать, больше невозможно терпеть эту неизвестность… Неужели это действительно конец? Юрию есть для чего жить, а мне… Как последовательно рушится мир».
38
Холодная вода привела Вишневского в себя. Когда он вышел из ванной, было уже совсем светло. Юрий по-прежнему сидел наверху у телефона.
Утренний кофе был уже подан. Рядом, на подносе, лежала свежая почта. Вадим машинально развернул газету.
«Кража со взломом в частном масонском архиве… Подозреваются… Исчезновение документов, относящихся к современному масонству…»
Господи, какая глупость! Масонство – что-то из оперетты плаща и шпаги… Пьер Безухов… Радищев…
Неужели это может всерьез кого-то занимать сейчас, когда…
Из газеты вывалился узкий серый конверт. Адрес на нем был надписан незнакомым Вишневскому ломким женским почерком.
39
— Борис!
Андрею показалось, что Ивлинский не услышит его, однако Борис, подняв голову, молча кивнул другу и застыл в прежней позе – ссутулившись, обхватив руками колени.
Андрей сел рядом с ним на обломок какой-то старой плиты, криво торчавшей из разросшейся крапивы.
– Тихо здесь, правда? – негромко произнес Борис, глядя перед собой. – И пахнет морем… Как все это странно, Шмидт… Ты знаешь, ведь мы же сами не поняли еще, до чего странная у нас судьба… Взрослым этого не понять, даже таким, как Николай Владимирович… Скажи, только честно, как ты помнишь прежний Петербург?
– Смутно. Как будто это сон или было не со мной.
– Какой Невский тебе естественней представить: на котором движется пестрая толпа, через нее трудно пробираться, если спешишь, мелькание лиц, открывающиеся туда-сюда двери, яркие витрины, автомобили, пролетки, теснота экипажей и автомобилей… Или наполовину скрытые травой камни огромного пустыря с неподвижно застывшими зданиями-полуруинами? Когда легко бродить, не глядя на то, мостовой или тротуаром ты идешь?
– Как и тебе – второй.
– А им – первый. Они смотрят на Невский и думают, что он стал таким. А мы, если и думаем об этом, то думаем, что он был другой… Это не одно и то же – «стал таким» и «был другой»… Тут разное первично. Ты понимаешь?
– Да.
– Я думал… Вероятно, такими же, как мы, были люди на закате античности. Которые тоже выросли среди величественных руин, зарастающих травой… Руины – это красота смерти. Мы совсем другие, чем они. Нам трудно представить, что в этом городе когда-то кипела жизнь, работали фабрики и заводы… Мы выросли в городе руин, где мостовые заросли травой, поют птицы и пахнет морем… Как это все странно, Андрей!
– Странно… Я видел вчера Миронова из твоей «Раковины».
– Занятия идут?
– Да.
– Что он еще говорил?
– Блок тяжело болен. Кажется, очень тяжело. Ходасевич собирался за город – ао конца лета. Даль все еще в Москве. Может быть, пойдем?
– Что? А да, конечно. Мама беспокоится. – Борис поднялся, не глядя на простой крест, поставленный над невысоким свежим холмиком.
– Знаешь, я и сам понимаю, что так даже лучше… Само существование стоило ей невероятных усилий… Я просто… просто… просто мне как-то не по себе каждый раз оставлять ее одну.
– Она не здесь.
– Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!
Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.