Сквозь кусты сирени, вылезающие на улицу над редкими дощечками палисадника, было видно освещенное окно. Проходя мимо, Митя так же невольно заглянул в него, и зрелище, которое предстало перед его глазами, в первый момент заставило его подумать, что он действительно бредит.
Женя Чернецкой сидел на краю стола, ногой в грязном сапоге упираясь в сиденье стула, и глядя перед собой черными, невидящими глазами, с лицом, холодно отрешенным от своего невообразимо нелепого занятия, небрежно-методическими движениями кисти затянутой в черную шелковую перчатку руки резал перед собой воздух игрушечного размера шпагой.
37
Колеса автомобиля громыхали по камням мостовой: шум мотора, отдающийся в холодном камне домов, был единственным звуком, нарушающим мертвящий сон полупустынного города.
Ехали молча. Своих, из ЧК, было трое: Динка, Ющенко и Ананьев, остальные – только сегодня вооруженные тульскими винтовками рабочие.
Олька Абардышев, сидящий у левого борта, грыз себя поедом. «Как можно было, так-разэтак, оказаться таким идиотом! Чекисту, большевику, так рассоплиться при встрече с детским другом, что в первую голову не проверить у него документов… Проще говоря, это называется – потерять бдительность. А потеря бдительности для чекиста… Ладно, этой мой промах, и исправлять его мне… Мы еще встретимся, Сережка, во всяком случае, я очень постараюсь, чтобы мы встретились».
Картонная карточка, согнутая вдвое, лежала во внутреннем кармане Олькиной кожанки.
Автомобиль затормозил перед заброшенным на вид уходящим в глубину двора домом, въезд к которому был закрыт чугунной решеткой запертых ворот.
Не откидывая борта, чекисты и рабочие попрыгали с грузовика и, стараясь не очень стучать сапогами, прошли через двор к лестнице парадного. По знаку Абардышева несколько человек, обогнув парадное, подошли к черному ходу, трое остались у парадного, а остальные прошли вслед за ним.
Несмотря на запущенный вид подъезда, было заметно, что в прежние времена это был хороший, респектабельный дом: на белой мраморной лестнице (сейчас – грязной) еще сохранились металлические прутья, когда-то поддерживающие ковер. Двери в первую квартиру не было: на лестничную площадку, напоминая зев пещеры, открывался черный провал коридора. Войдя в квартиру, Олька сразу же обо что-то споткнулся, пахло сыростью и всякой дрянью. В первой комнате, куда вошли чекисты, паркет был сожжен до самого наката. Было видно, что в квартире разводили зимой костры. Дальше осматривать не имело смысла: подобных квартир им немало попалось уже в эту ночь.
… – Кто там? – спросил слабый старческий голос.
– Откройте, Чека!
Лязгнул запор, затем упала цепочка.
– Проходите.
Старую женщину, стоящую перед чекистами, нельзя было назвать старухой: высокая и худая, она держалась необыкновенно прямо. Как только отворилась дверь, лицо ее застыло даже не в надменном, а просто в очень спокойном выражении.
– Проходите, – повторила она, высохшей, с выступающими суставами рукой придерживая темную козью шаль на груди.
– Кто, кроме вас, проживает в квартире?
– Я одна.
Чекисты прошли за женщиной из коридора в единственную освещенную комнату.
– Будьте добры предъявить документы.
– Пожалуйста – Все с тем же достоинством женщина подошла к черному резному шкафику и, выдвинув один из ящичков, протянула документы Ананьеву.
Положив браунинг на покрытый китайской светло-зеленой скатертью стол, Володька принялся разбирать их при неярком свете лампы, растворяющемся в белой ночи.
Рабочие, ожидая начала обыска, толпились в дверях. Женщина продолжала стоять над сидящим за столом Ананьевым, держась очень прямо. Олька нетерпеливо прохаживался по комнате; на большинство из увиденных за эту ночь комнат эта единственная обитаемая комната в квартире не походила тем, что не было заметно попытки перенести в нее чего-либо из остальных. Если не считать уродливо-обычной печки, все здесь на своих местах. Эта комната была не обезображенной тенью жилья, а человеческим настоящим жильем, которое могло рассказать о привычках и вкусах своей обитательницы: старая, темная мебель, большое количество китайских вещиц: черные, с выплывающими откуда-то из своей яркой глубины цветными рыбками и похожими на рыбок цветами лаковые подносы и шкатулочки, на трюмо – тонко расписанные изнутри жанровыми сценками стеклянные флакончики, фарфоровые статуэтки, в деревянной темно-зеленой с пагодами и плывущей джонкой вазе – букет сухих цветов. На стене – несколько неожиданный пробковый белый шлем, какие носят путешественники в пустынях и тропиках, уже пожелтевший от времени, а под ним…
– Гражданка Белоземельцева, Ксения Аполлинариевна… бывшая дворянка…
С большого фотографического портрета, появившегося здесь явно позже, чем все остальное, на Ольку весело и прямо смотрел очень молодой офицер. Даже скорее офицерик, это слово подходило больше: из тех полуофицеров-полугимназистов, которых десятками тысяч создавала в начале восемнадцатого белая идея. В этом, одном из десятков тысяч, мальчике-офицере было, казалось, столько жизни, что он даже с портрета действительно смотрел, словно вырываясь из простой рамки. Даже на портрете было видно, что необычайно идущая к нему форма – с иголочки, и к этому очень шла безупречная короткая стрижка темных волос. Безупречный вид был придан и маленьким усикам над губой, приоткрывшей в улыбке ослепительные зубы. Казалось, офицерик и смеялся одновременно над своей свежеиспеченностью, и рисовался ею.
– Работаете в Иностранной литературе?
– Да.
– А кто на этом портрете, гражданка Белоземельцева? – с ненавистью спросила Дина, появившаяся за спиной Олега.
Женщина не ответила.
Ананьев, повернувшийся на Динин вопрос, усмехнулся, встретившись взглядом со смеющимися глазами офицера на портрете.
– Ого! Как тебе это, Абардышев? Олег повернулся к Белоземельцевой.
– Будьте любезны ответить, кто это.
– Это мой внук Вадим, выпускник Царскосельской гимназии.
– И на нем, надо полагать, здесь как раз форма Царскосельской гимназии? – с закипающим тихим бешенством спросил Олька.
— Я полагаю, что Вы сами понимаете, какая на нем форма.
– Где он?
– Вероятно, на фронте.
– Что Вам сейчас о нем известно?
– Я уже давно ничего не знаю о моем внуке.
– Так. Приступайте к обыску! – кивнул Олька.
38
«Я не могу больше. Я не могу больше ждать».
Собственно, почему ждать? Почему все тело, все мышцы натянуты, как канат… Надо расслабиться… Хоть немного. Что со мной творится, в конце концов?
Сережа начал растирать затекшую от неудобного положения ногу.
На антресолях было пыльно: через мутное, непрозрачное от грязи окно лился тусклый свет белой ночи. Лестничная площадка перед дверью, на которую выходило внутреннее незастекленное оконце, не была через него видна, но Сережа и без этого знал, что на днях доставленный из румынского посольства пулемет установлен как раз так, чтобы все пространство перед дверью попадало в поле обстрела.
«Уходить только в случае провала квартиры, но и в этом случае не уходить без боя», – снова прозвучал в ушах приказ Некрасова.
Преимущества старого дома, видимо, одного из первых квартирных домов, были налицо. К кухне примыкало нечто вроде узкой шахты – вероятнее всего, это был какой-то хозяйственный подъемник. В крайнем случае по его тросам спустятся после перестрелки Юрий с Тутти, Борис и Владимир. Некрасов и Казаров держат подъезд дома на прицеле второго пулемета. Им легче, они сейчас знают, насколько близко враги, – еще не подъехали к дому или вошли уже в подъезд. Стенич занимает позицию у черного хода.
Но Сережа уйдет не через подъемник, выходящий в подвал, смежный с подвалом соседнего дома. Он уйдет последним, когда пулемет у окна замолчит и перестрелка у черного хода прекратится, когда кончатся патроны и дверь под ним упадет, – он уйдет через антресоль на чердак и оттуда спустится в пустую и разоренную квартиру в соседнем подъезде. Там можно переждать.