– Корешки сидят пока крепко. Не горячись, товарищ Петерс… Лучше моих ребят не прочесал бы города и сатана. Если через неделю мы не украсим собой фонарей где-нибудь на Александровской, что не вполне исключено, то доберемся и до Вика…
42
Свернутых в квадратики листков бумаги оказалось так много, что только уже просмотренные завалили большую часть стола.
Странная шифровка, напоминающая соединенные строчки глаголицы, неизменно повторялась на каждом из них.
Превозмогая головную боль, Олька развернул очередной листок: снова то же самое.
Неизвестно, который по счету. Рука машинально потянулась за следующим, но из-под него неожиданно показался оборванный край с проштемпелеванной маркой.
Адрес на конверте был написан знакомым Сережиным почерком. Сердце учащенно заколотилось: Олька поспешно извлек из чудом не замеченного раньше конверта свернутый вдвое листок голубоватой бумаги.
«Вадик! Или, пожалуй, теперь правильнее было бы написать Вадим?
Ведь уже тем, что я начинаю-таки это письмо, которое, вложенное в конверт с наклеенной маркой, отправится не под известный тебе камень, а в почтовый ящик у Никитских ворот, – я уже изменяю нашему детству. И что логически вытекает из этого, стоило мне взяться за перо, как испарилась не могущая существовать в мире, где письма доставляются адресатам посредством почтовых отделений, смертельная обида.
Я очень жду того дня, когда смогу зашвырнуть куда-нибудь на антресоль фуражку с васильковым кантом. Тебе, как всякому снобу с «царскосельским отечеством», невозможно понять, как я этого жду: ощущение такое, словно я проклевываю стенки яйца из древнеримской истории и церковнославянских спряжений, чтобы вырваться из него на белый свет…
Итак, сегодняшним днем я определил первый свой шаг в грядущем мире. Окончив гимназию, я немедленно поступаю на военные курсы. (Что, кстати, сделал уже вернувшийся из Петербурга – я никак не могу привыкнуть к новому глупейшему названию! – Женя. Не знаю, встречались ли вы там. Он вернулся очень изменившимся.) Да, несмотря на мои взгляды, несмотря на все оставшиеся прежними мои взгляды, я, Вадик, я сам не знаю, пойми, это сильнее меня, это какая-то новая, неожиданно открывшаяся потребность тела и души. Я хочу на фронт. Но я хочу на фронт потому, что это нужно именно мне, даже не мне, а какому-то alter ego, которое сейчас появилось внутри меня и с которым я еще должен научиться справляться… Прости, что пишу сбивчиво, но во мне сейчас такой сумбур, что выразить этот хаос мыслей я не могу.
В гимназии появился новый предмет – военная подготовка. Сначала я вместе с Олькой подстроил грандиозную «бузу» исходя в основном из того, что предметов и без того хватает и честь гимназии просто пострадала бы, если бы угнетенное сословие безропотно приняло увеличение их числа… Ну и, конечно, «мы в гимназии, а не в казарме!», да и вообще любой повод для «бузы» хорош… Только эта была последней. После нее я как-то вдруг понял, что вырос из этого, – не мог же бы я, скажем, влезть сейчас в свой детский костюмчик – он бы по швам лопнул, но на меня бы не налез… И то, что открывается сейчас за порогом гимназии, через который уже несколько шагов осталось перешагнуть, вдруг сделало для меня этим детским костюмчиком все гимназические дела… И я почувствовал, как они трещат на мне по швам! Но новым предметом я так или иначе манкировал… А за пару недель до моего сегодняшнего решения неожиданно накинулся на него с необычайным рвением (это я-то!), да так, что ввел в основательнейшее недоумение данного нам в Вольтеры фельдфебеля. (Кстати, какая, собственно, разница между фельдфебелем и Вольтером? Разве только в большем нравственном развитии первого…)
Следовательно, подсознательно я все решил уже гораздо раньше. А сознание только закрепило совершившееся. Итак – я хочу на фронт и знаю в жизни только одно: что жить на белом свете уже само по себе – счастье.
Когда само слово «жизнь» возникает передо мной, перед глазами неуклонно появляется одна картина: ослепительно изумрудная, просвеченная золотом солнца упругая волна, на могучем, плавно-стремительном изгибе которой на фоне припавшего вдали к земле Аю-Дага детской игрушкой кажется наша «джонка»… И мы, пятиклассники, помнишь? Шутим о том, что от священной горы тавров совсем недалеко до Турции… И есть тайное удовольствие в этих шутках потому, что мы про себя знаем, что это шутки – наполовину… Что мы в любой момент можем действительно повернуть в море – и будь что будет…
А эта волна – жизнь.
Не знаю, почему меня вдруг так потянуло вспоминать нашу Тавриду… А ты помнишь, как мы, взобравшись на Мангуп-Кале, пили холодное козье молоко в хижине старухи-татарки? Это уже шестой класс… Как мы решили дождаться ночи в этом разоренном городе караимов? И сидели у дороги, пробитой в камне колесами древних телег, – возле врытого в землю, страшного кувшина для сбора дождевой воды? И вид ночного каньона?..
А наши вечерние верховые прогулки? Знаешь, «Трилистник огненный» у меня всегда ассоциируется с тобой и с этим неспешным ходом лошадей…
А что-то есть и в этом – по-взрослому писать письма? Когда ты получишь это, время остановится в нем на третьем часу ночи.
в 3-й день декабря 1916 года SEMPER TUUS С. P. Scripsit».
…Побледневший от унижения Олька смял письмо в комок. Шифровки! Несколько отчаянным усилием воли отнятых у сна часов обернулись идиотской возней с… детскими играми Сережки Ржевского. В эту минуту Олька способен был избить всякого, кто посмел бы спросить его о шифровках, обнаруженных им в квартире белого офицера. Самым унизительным было то, что по системе повторяющихся знаков он начал уже набрасывать алфавитную сетку, с радостно лихорадочной дрожью чувствуя, как она начинает проступать… Хорош бы он был, если бы, доведя дело до конца, еще через несколько часов смог бы прочитать какое-нибудь милое послание Френсиса Дрейка к Генри Моргану! Чтоб тебя…
Впрочем, все это, конечно, не значило, что можно освобождать старуху. О невозможности дыма без огня известно давно: черта с два эта Белоземельцева стала бы торчать здесь одна – французское посольство битком набито меняющими подданство…
– Ну так и быть, спрошу… – донесся через дверь недовольный чем-то Динкин голос. – Олег, тут ребята, школьники, уверяют, что важное дело.
– Ладно, давай!
В кабинет, подталкивая друг друга, но довольно решительно ворвалась тройка подростков лет тринадцати-четырнадцати – двое ребят и девчонка с короткими тугими косичками. Первая заговорила именно девчонка
– Товарищ… – она энергично тряхнула косичками и вопросительно посмотрела на Ольку.
– Абардышев! – Бессознательно отметив явно восхищенные взгляды всех троих, Олька снизошел до того, что с размаху, как принято было в революционной среде еще со времен Чернышевского, пожал руки – сначала девчонке, потом ребятам.
– Волчкова.
– Зайцев.
– Герш.
– Товарищ Абардышев! Мы пришли к Вам…
– Погоди, Валька, – остановил девчонку длинный широкоплечий Зайцев, – дело вот в чем, товарищ. Мы – актив комсомольской ячейки седьмой группы «А», школа десять.
– На Миллионной?
– Да, здание бывшей гимназии. Мы пришли говорить с Вами о директоре нашей школы, Алексее Даниловиче Алферове, который представляет из себя скрытый враждебный элемент.
– Ну-ка рассказывайте! – Олька с чекистским шиком уселся на стол.
– У нас не какая-нибудь там гимназия, – продолжал Зайцев, – а советская школа. А Алферов сознательно ставит дело так, будто революция на школу не распространяется, – мальчишка заерзал на стуле. – Понимаете, товарищ Абардышев, положение ячейки в школе и без того сложное.
– Вот наша группа, – заговорил Герш, – половина группы – сознательные ребята, многие – комсомольцы, помогают в агитационной работе на предприятиях… А порядка пятнадцати человек – буржуазный элемент, вдобавок – имеет влияние. И есть еще несознательные.
– Ну и вот. Как директор, он обязан поддерживать ячейку. А вместо этого Алферов мешает ее работе на каждом шагу. На днях было собрание общешкольной ячейки. Постановили – исключить из школы троих учащихся на основании того, что они – контра и вредят. Директор не только не утвердил постановление ячейки, а вообще говорил с лицами, выдвинутыми школьной общественностью, как какой-нибудь директор при старом режиме с гимназистами. Самоуправления в школе практически нет. Обратив на это все внимание, мы, комсомольцы, установили наблюдение за квартирой Алферова. Наблюдение показало, что у Алферова бывает слишком много гостей, больше – мужчин, и некоторых он сам выпускает через черный ход. Позавчера двое мужчин внесли явно тяжелую корзину, а вышли каждый по отдельности, причем один вышел, как входил, а другой – вошел в телогрейке, а вышел в пальто и с бородой.