– Когда душа на самом деле продана, об этом не орут на каждом перекрестке! – неожиданно взорвался Женя, веселое настроение которого мгновенно улетучилось: вскочив и повернувшись в сторону собеседника, гневно блестя черными на неестественно белом лице глазами, он продолжал – стоя, упершись коленом в стол и чуть заметно раскачиваясь всем телом с какой-то грациозно-змеиной гибкостью: – Об этом молчат!! Так молчат, что Вы пройдете мимо и не заметите! Что Вы знаете о том, как на самом деле совершается продажа души? Без гробов, без черепов, черных свечей и прочего романтического хлама?
– Мистика лакейской, – отчетливо и громко проговорил Сережа, неторопливо наполняя стакан. – Блок вообще отдает популярным в среде домашней прислуги жестоким романсом. Может быть, Вам, г-н подпоручик, и близка поэтика сердец, пронзенных «острыми французскими каблуками», – Сережа сделал паузу и залпом выпил коньяк, – а по-моему, это просто-напросто плохо.
– П-р-равильно!!! – расплескивая на соседей содержимое своего стакана, прозванный Quel-Кошмаром корнет Попов воздвигся за столиком вслед за своим воплем. – Пр-р-равильно! Он правду говорит – плохие стихи! Как может интеграл дышать? Что он – вдыхает и выдыхает, да?
– Да ты, Алешка, ничего не понимаешь, – дергая корнета, чтобы он сел, возмутился облитый сосед.
– Он ничего не понимает в интегралах?! – бросился на защиту Quel-Кошмара вихрастый вольноопределяющийся, состояние которого, очевидно, позволило ему выделить из всего прозвучавшего только «не понимаешь» и «интеграл». – Да мы учились вместе – у него всегда пять по математике было!
– Это свинство, Ржевский, Блока читал весь интеллигентный Петербург, а ты берешь на себя смелость утверждать, что, видите ли, плохо!
– Да Рукавишникова читать надо, Рукавишникова!! Или вот, тоже хорошо: «Влачились змеи по уступам, Угрюмый рос чертополох! – заорал розовощекий вольноопределяющийся Иванов, отбивая такт стаканом по столу. – И над красивым! женским! трупом! Рыдал! безумный! ск-скоморох!»
– Черт, да отдай ты мой стакан!
– Да погоди ты… Вот еще… «О кот, блуждающий по крыше! Твои м-мечты во мне поют!» Рукавишникова читать надо, а не Блока!!
– Нет, господа, если принимать тезис о нравственной ответственности искусства, то Блок…
– ГОСПОДА, А КАК ЖЕ «ДВЕНАДЦАТЬ»?!!
– Да он просто кровавая сволочь!
– Как Вы смели это сказать, Орлов?!
– Господа, поэт имеет право…
– Черт возьми, Гнедич, что вы себе позволяете?!
– От этого недалеко до большевизма!!
– Я не в Вас швырял, черт возьми! Так это меня – в симпатиях к большевизму!?!
– Да!!!
– Мне плевать, что не в меня. Это – оскорбление действием, Вы мне ответите!!
– Поэт нейтрален!!
– Рукавишникова!
– Это нейтральность?! В Святую Русь – пулей – нейтральность?!
– Да пусти же!
– Пр-равильно!!
– …Традиции российского гуманизма…
– …Да – подлость! Подлость!
– …Рукавишникова!
– Я ему покажу столы опрокидывать!
– Пусти!!
– Слушай, Ржевский, а ну их к черту!
– Господи, хорошо-то как, – привалившись к дверному косяку, произнес Сережа, глубоко вдыхая морозный ночной воздух. – Ты только взгляни, Чернецкой!
– Снег скрипит… – Женя пробежал несколько шагов по двору и, качнувшись, остановился, схватясь рукой за ворота. – Скрипит и сверкает… сам… изнутри…
– Сейчас бы на лыжи… Далеко-далеко… в леса финских колдунов. – Сережа слетел с крыльца и, не добежав до Жени, споткнулся и с размаху со снежными брызгами въехал рукой и коленом в снег. – А он пушистый как пух! Пуховая постель!
– Вставай!
– Не хочу! Я хочу… спать на зимней постели! – Сережа упал спиной в пушистый сверкающий снег – лицом в ослепительно черное, усыпанное плывущими звездами небо. – Господи, Господи Боже мой… Женька… Женька… какие звезды! Стоя – не видно, надо – так…
– А это мысль! – Женя, раскинув в стороны руки, упал рядом с Сережей в снег и звонко, счастливо засмеялся. – Больше ничего не надо – снег и небо… Эта чернота – сияет… Черный огонь, в котором плавают звезды… Сережка, я лечу…
– J'ai tendu des cordes de clocher a clocher, des guirlandes de fenidxe a feniktre, des chaones d'or d'utoile a utoile, et je danse34… А все-таки скотина Вы, подпоручик.
– Чем, собственно, обязан?
– А где Вы были раньше? Мне не хватало Вас… как самого себя. Всегда не хватало.
– А почему – я? Почему я должен был Вас разыскивать? Почему Вы меня сами не изволили обнаружить за восемнадцать лет?
– Это где это, позвольте поинтересоваться, я должен был Вас обнаруживать?
– Первопрестольная не так велика. А я, так же, кстати, как и Вы, прожил в ней большую часть жизни. Во всяком случае – до девяти лет и с тринадцати – до революции.
– То-то и оно! А где вы, подпоручик, околачивались с девяти до тринадцати? Извольте объясниться!
– А нигде, – в Женином смехе прозвучала горечь. – Ржевский, самое смешное в том, что с девяти до тринадцати меня нигде не было.
– Слушай, а чего они там так шумят?
– Не знаю. Надо спросить – вон кто-то вышел. А что, собственно, за бедлам?
– Чернецкой?! – Вышедший из ресторана Ларионов с гневным изумлением воззрился на Женю. – Это Вы спрашиваете, что за бедлам?
– Ну да, очень шумно.
– Ну знаете… Мало того, что вы это заварили, а теперь черт знает в каком положении…
– А какова нынче Кассиопея… – созерцательно произнес Женя и с предупредительной любезностью прибавил: – Хотите посмотреть?
– Черт знает что!! – Ларионов хлопнул дверью.
– Решительно не понимаю, чем он остался недоволен.
– Кто ж их знает… И вообще мне надоело: шумят, ходят… Что за безобразие?
– Где бы найти такое место, чтоб там никто не ходил?
– На крыше!! – Сережа вскочил на ноги. – Чернецкой, полезли! Ставлю что угодно, что там мимо нас никто не будет ходить!
– Великолепно, полезли скорее!
– А чердак не заперт?
– Что мы, замок не собьем, что ли?
– Мать их… Слушай, а я не помню – в этой крыше вообще были чердачные окна? Как в банке с чернилами…
– Должны быть… Погоди… ага! – вон отсвечивает, я вижу… – Вытянув вперед руку, Женя осторожными, но быстрыми шагами приблизился к слабо мерцавшему в почти непроницаемой темноте чердака оконцу. – Осторожно, эти стропила, ох, явно дубовые.
– Высоко?
– Нет, я подтянусь… Ах ты, сволочь, заколочена!.. Есть! – Отшвырнув отодранную раму, Женя протиснулся через узкий проем и вылез на крышу. – Покой и воля! Ты был прав – ни одной двуногой сволочи с Блоком или без оного.
– А как насчет четвероногой? Твою мать! – Чуть не поскользнувшись на обледенелой черепице, Сережа уцепился за дощатую крышу чердачного окна и, поднявшись, уселся верхом на коньке и, привалясь спиной к кирпичной трубе, скрестил руки. – Лезь сюда.
– Четвероногая не умеет разговаривать, во всяком случае – о Блоке. – Женя, обогнув Сережу, влез на трубу и непринужденно, словно располагаясь в кресле, положил ногу на ногу.
– Слезь с трубы – ты похож на Гоголевского черта.
– Воображаешь, ты – на лермонтовского Демона? Тоже мне – Чайльд Гарольд. Кстати, о демонах — какое средневековое сочинение было самым известным?
– «Malleus maleficarum» 35, – с достоинством и без запинки ответил Сережа, глядя на темнеющий вдали сосновый лес. – «Похвала глупости» Эразма Роттердамского была адресована Томасу Мору.
– Следовательно, она представляет собой трансформацию жанра послания, – небрежно парировал Женя, с не меньшей легкостью произнося сложные слова. – Другим популярным в средневековье жанром является трактат, например, «De civitate Dei» 36 Блаженного Августина.
– Однако «Confessiones» 37 Блаженного Августина значительно популярнее, чем «De civitate Dei». Она основополагает сам жанр исповеди.