Глава XXII
– Но рукопись! Ужели она не показалася убедительной? – воскликнула Нелли.
– Видно, таков мой жребий, – Сирин усмехнулся. – Вечно я оставляю что-то, о чем мне доводится пожалеть. Я не сорвал василька, я не взял с собою рукописи. Я сжег ее вместе со своими бумагами. Только после пришло мне в голову, что поступок сей был глупей глупого.
– А отчего ж было так поспешать в Омске? – сомненья все еще не оставляли Нелли.
– В Омске? – Сирин задумался. – Ах, в Омске-то… Отчего-то и те, на совете, все спрашивали про Омск. Там повстречал я знакомца, верней сказать, не моего, но вотчимова. Часто бывал он у нас в Москве. Глупость, право слово, только мне помнилось с перепугу, будто он за мною и гонится. Уж на дороге я смекнул, что свалял дурака. Хотя как сказать. Все незачем ему знать, что я тут, а не в Тавриде. Даже и теперь незачем. Пусть и кто другой, кроме меня неповинного, в те же силки угодит.
– А разве тот шпионил?
– Едва ль. Мало ль у братьев дел в Омске? Но, воротившись в Москву, он бы донес на меня. Просто связать пропажу рукописи с моим путешествием в сии края. Пусть покуда не знают, что здешние обитатели уж настороже.
Коленкам сделалось холодно от непрогретой еще земли. Нелли вновь устроилась на корточках. Никто не поверил, кроме нее. Неужто она, Нелли, самая тут острая? Ох, едва ли!
– А с Рыльским вы тож встречалися в дому Мортова? – спросила она, внимательно вглядываясь в белеющее за решеткою лицо. Имя Мортов определенно что-то напоминало ей, только никак не вспоминалось, чего.
– Я не знаю, кто сей таков, дитя, – отвечал Сирин спокойно. Простенькая ловушка не сработала: понятно, Рыльский слишком долго жил в бегах, и знаком с ним Сирин быть не мог, коли рассказ его правдив. Однако ж без толку – неповинен Сирин либо просто сметлив?
Пущенный камешек больно ударил по спине. Катя строила отчаянные мины и махала рукою.
– Прощай покуда! – Нелли проворно вскочила на ноги. – Я еще ворочусь.
– Чего он тебе плел? – отдышавшись, спросила Катя, когда подруги довольно отдалились, нырнув в проулок, от узилища. – Долго вы болтали, хорошо еще, стены супротив глухие, без окон.
– Верю я ему, – тихо ответила Нелли. – Сдуру он сюда полез, а Рыльского в Омске не он убил, другой кто-то. И сей неизвестный, покуда студент томится у монгол, быть может, кружит где-то рядом.
– Худо, – Катя свела тонкие черные бровки. – Одно только ладно – на чем еще, кроме змеи, можно Катунь одолеть? Первую змею заприметили, вторую тем паче не пропустят.
– Может, с отцом Модестом поговорить? – нерешительно предложила Нелли. – Бедному Сирину все одно хуже не будет.
– Говори, – Катя словно бы задумалась о чем-то другом.
– Не стану, без толку, – Нелли опустила голову. – Уж коли я верю, да не выпущу, он тем паче. Смущенье одно. А вторую змею и без нас увидят.
Все ж такая-то тяжесть легла на душу. Пользоваться отменным днем не хотелось, Нелли воротилась к себе. В сравненьи с порубом, где остался томиться нещасный Сирин, горница с ее розовым ковром на гладком полу и куклами-статуэтками глядела особенно уютною. Э, да что поруб! Все ж вокруг люди, а не монгольцы. Бедняга Сирин!
Нелли не враз поняла, что не находит себе места. Малы помещенья в Крепости, а когда меришь горницу шагами из угла в угол, так и вовсе малы. Жизнь добровольных робинзонов оборотилася к ней нынче самой жестокою своей стороною. Бедняга Сирин! Зачем он только сюда полез, чай тут не в городки игра идет! Игра со Злом, без пощады. И его угонят к диким, а она, Нелли, останется себе тут, в розово-дубовой горенке с восковыми свечами, игрушками и любимым своим ларцом.
Саламандра на ларце посверкивала красными глазками невесело. Ларец-ларец, ты только раченьями Параши не в пыли на палец! Давненько ж не доводилось тебя открывать. Крепость захватила Нелли, втянула в себя, сделалось увлекательно жить не чужой, а своей же жизнью. Но сегодня сия жизнь глядит сурово. Так отчего бы и нет? Не ради близкой, как локоть, недоступной Венедиктовой смерти, что таится в оришалке с черным камнем, а как в прежни дни, просто так.
Мешочек-кроха, некогда сафьяновый, а теперь даже не поймешь, какого цвету была кожа, трещины на коей готовы вот-вот сделаться дырами, закатился в самый угол. Вынимали ли его, когда искали яичко с Кощеевой смертью? Верней сказать, думали, что ищут. Отец Модест знал. Ну и Бог с ним, с отцом Модестом! Тесемки, некогда стягивавшие край, давно истлели, висят обрывками. Нелли попросту перевернула мешочек над ладонью.
В ложбинку руки вывалилось кольцо – такое грязное и неказистое, что Нелли б не нагнулась подобрать с земли. Верно, не одну сотню лет никто его не надевал, заросло так, что взрослый палец не пролез бы, даже женский. Другие старые украшенья чищены и протерты. Но на них красивы камни, а это не пойми с чем. В черноте налета поблескивают круглые точечки металла. Нет, не точечки, шарики со след булавочного укола величиною, круглые шарики. Все кольцо спаяно из них, а она и не разглядела! Как красиво переливаются, отражая свет!
Горница расступилась, впуская солнечный день белой светлой зимы в последней своей трети. Коса вытянулась до пояса, отяжелила затылок. Глаза слепит от яркой небесной лазури – после полумрака крутой лесенки, по коей долго взбиралась на звонницу маленькая Верхуслава. Вера, крещеным именем, да только кто ж так маленькую Верхуславу станет звать? Маленькая она ростом, не годами – уж сравнялось двенадцать. Да рост шутит свои шутки – о летах забывают, то подарят ученой девице младенческих несуразиц – тележку на колесиках, катать на узорной тесемочке, как в прошлый приезд дядя Олег, то начнут объяснять без них понятное: «Атилла, ягодка, был злое чудище из далеких болот, куда прогнали злых ведьм, а они повышли замуж за водяных…» – «В Мэотиде, я читала у Иордана…» – «Да неужто ты уже читаешь, Верхуслава? В какое ж лето дочка родилась, Василько? За год до великой засухи? Так тому уж двенадцать годов!» И так всегда. Меж тем любопытно ей, что поминали в минувшую пятницу гуннов – половцы сказывают, что явилась адова нечисть еще страшней – тартары прямо из-под земли. Уж больше десятка лет, как половцы столкнулись с ними. Столкнулись, да перетрусили, прибежали за помощью. А потом струсили еще раз, в бою. И погиб лютой смертью на Калке-реке князь Мстислав Удалой. Не в бою погиб, то не диво. Попал в полон, поверил предателю Плоскине, воеводе бродников, обитателей низовий донских. Переметнулись тогда завистливые бродники к тартарам. Нехристям веры нету, а Плоскиня крест целовал, что убивать те сдавшихся не станут, честно отпустят за выкуп. На криве крест целовал. Уж тартары доски натесали помост для победного пира ладить. А поставили сей помост на живых полонян связанных. Взгромоздились на него пировать великим числом, видно, слаще им было под треск ребер да стоны предсмертные хлебать поганое забродившее кобылиное молоко. Половцы сказывают, едят тартары хуже медведей либо свиней. И дохлятину едят, и лошадей, и собачатину-волчатину, коли больше нечего. А хуже всего, что они людоеды. Коли припаса в награбленной земле мало возьмут, так нарочно людей с собою гонят – на мясо. Да не сырьем едят мясо врагов убитых, как бывало варяги-берсерки в ярости после боя, а в котлах варят, ровно говяд. Больше всего любят девами да детьми лакомиться. Верхуслава им сойдет и как дева, и как дитя. Дважды, положим, им ее не съесть, зато страшно вдвойне.
Верхуслава трясет головою, тяжеленная коса бьет по спине, как плеть: пустые то страхи, неумные. Отсюда, с колокольни, видно, какая глупость у ней в голове. Далеко за посад видать. Хоть и немного разглядишь в сплошной белизне полей и лесов, таких разноцветных во всякое время, кроме зимы. Даже дерева спрятаны под снежными шатрами. Укрыта снегом речная гладь, безопасная для саней и человека. Селенья опознаешь лишь по колоколенкам, дымок на крышами отсюда не разглядишь… Зато дороги, большие да малые, вьются, как серые змеи, уходят в далекую даль.