Венедиктов рвался так, что Нелли казалось, ввинченные в пол ноги Филиппа гудят натянутыми, словно струны, мышцами.
– Именем Господа, я велю тебе, порожденье древнего зла, сгинь навек! – Отец Модест ударил тень в грудь. Лезвие впилось в деревянный пол. Венедиктов закричал так, что Нелли захотелось зажать уши.
Отец Модест ударил тень в голову, пригвоздив к полу валявшийся веник.
Крики Венедиктова сделались глуше.
Третий стукнувший о доски пола удар пришелся тени туда, где у человека сходятся нижние ребра.
Крики Венедиктова звучали теперь словно издалека, гулко, но глухо, как если бы он сидел глубоко в колодце.
– Пустите его, Филипп, – сказал священник негромко.
Не прежде ли времени? Вить Венедиктов живехонек!
Роскоф разжал железное кольцо объятий. Невольный стон слетел с губ молодого человека. По челу его струился пот, но он медлил отереть его, быть может, просто не был в силах вынуть платок и поднять руку.
Вся сила сопротивления покинула, казалось, Венедиктова. Не успев распрямиться, он шагнул вперед и зашатался. Затем опустился на колени и замер.
Отец Модест бережно заворачивал свой странный клинок.
– В каком жалком месте кончается длинное мое странствие, – прошелестел Венедиктов все тем же странным голосом. – Что было тебе, жрец, подыскать для эдакого подвига места получше грязной каморки?
– Мне разницы нету, – ответил отец Модест. – Должность моя разгребать грязь, чего уж тут. Для изничтожения зла всякое место подходит, хоть будь то ретирад.
– Ох, как же мне страшно, жрец, – проговорил Венедиктов вовсе по-ребячески. – Сделаться прахом, но что прах для вас, юных народов? Для вас прах земля, а для нас глина. Ваши тела рвутся из земли цветами-незабудками и молодыми деревьями, чьи корни переплетаются с вашими костями.
Нелли показалось вдруг, что Венедиктов, говоря, с усилием шевелит губами.
– Но там, где твердь выжжена и бесплодна, тело смешивается с нею. А гончар черпает горстью чей-то глаз, чье-то сердце и бросает его, омочив водою, на свой беспощадный круг. Ваша земля остается за порогом дома, в коем припасы держат в деревянных кадушках и коробах из коры. А наша глина входит в дом, и глаза мертвых глядят на живых из стенок каждого кувшина, наши губы пьют из чужих уст… Смерть всюду и во всем…
Венедиктов поднес персты ко лбу: рука его шла медленно, словно неохотно повинуясь. Огонь свечи, верно, сделался тускл, поскольку лицо и руки Венедиктова окрасила темнота. Но было ли то лицо Венедиктова? Пожалуй что нет. Но вместе с тем не сделалось оно и лицом Хомутабала. Просто погрубело и расплылось, стало никаким и ничьим, словно лицо вылепленной из глины куклы.
Рука упала. Венедиктов не подымался с колен. Не шевелился.
Не сразу Нелли поняла, что глядит на глиняного болвана, облаченного в парик и наряд из желтого бархата.
Глаза ее столкнулись со взглядом Филиппа, и тот попытался ободряюще улыбнуться, хотя губы дрожали у него самого.
Некоторое время никто не нарушал безмолвия. Филипп принял у Нелли свечу, что стала теперь просто-напросто свечою.
– Он таким и останется? – шепотом произнесла наконец Нелли.
– Сей прах слишком стар, – отец Модест взял ее за руку: рука священника была успокоительно тепла. – Он скоро рассыплется вовсе, разве одежа и уцелеет. Рассыплется, станет пылью, но что нам до того? Поспешим прочь.
Дверь со скрипом растворилась. Музыка опять гремела менуветом в сверкающем зале.
Человек в шелковом домино присоединился к ним, едва лишь Роскоф, шедший последним, шагнул из двери на зеркальный паркет. Нелли отчего-то поняла, что сей брат Илларион.
Четверо гостей покинули балу незаметно, не привлекши внимания празднующих. Праздник же продолжался, и никто из ликующей толпы не мог бы даже помыслить, что все, оставшееся от хозяина этого великолепия, слуги соберут поутру щеткою в совок.
Разве что подивятся, откуда взялась на полу одежда.
Глава XLIV
– Как я только не растерзал Вас на месте, Филипп! – смеялся отец Модест. – Каким манером вспала Вам в голову такая глупая мысль?
– Сам не пойму, – смущенно отозвался Роскоф. – Как увидал Пафнутия Панкратова, так и порешил – прижать крысу как следует, мигом расскажет, где Венедиктов тень прячет. И как я только не сообразил, что он того всего скорее знать не знает? Не вем.
Карета сперва громыхала по мостовой, но вскоре пошла мягко: мощеные улицы кончились. Параша дремала под мерный ход в уголке кареты, Катя же, по обыкновению, скакала верхом.
Нелли не отрывалась от окошка: они покидали Москву, между тем она так и не успела разглядеть лица древней столицы. Что б задержаться еще на денек!
– Да ладно, конец – делу венец. Но кабы брат Илларион не соглядал, искать бы нам и искать, куда подевалась Нелли, покуда мы гонялись за судейским.
– Хоть бы храм Покрова поглядеть, – буркнула Нелли тихо.
– Да нечего его глядеть, Нелли, – отец Модест обмахнулся надушенным вербеною платком. Жара и впрямь тяготила. И то, июль настает. – Сие строенье тартарское.
– Разве тартары могли христианский храм строить? – поразилась Нелли. – Это вить запрещено.
– Строили сию храмину русские, слишком долго в тартарском рабстве протомившиеся. Набралися азиатчины, величье простоты позабыли. Там одних куполов не разбери поймешь сколько, один полосат, другой шишковат. Кабы такое из пряников с леденцами соорудить ребятишкам на радость – так оно и ладно. Но уж из камня… Нет, не русское то, не наше. Настоящий наш дух – один купол да белый камень резной. Впрочем, и теперь неплохо строят, с античными колоннами.
– А мне теперь не согласиться и не поспорить, коли сама не повидала, – сердилась Нелли.
– Еще повидаешь, друг мой. Но теперь мешкать нам нечего.
К раннему вечеру подъехали к станции. Дорога образовывала здесь развилку, верней сказать, от основного тракта ответвлялся рукав направо. Низкий сизый домишко, притаившийся за ивовым плетнем под кудрявыми купами кленов, казался жалок, однако ж был внутри просторней, чем с виду. Путешественникам досталось даже отдельное помещение.
– Вот и славно в последний вечер посидеть без стороннего люда, – отец Модест вошел со свечою, кою, чтоб не возиться с огнивом, затеплил в зале. Покуда, впрочем, было видно и без огня: летняя легкая тьма медлила сгущаться.
– Как то есть в последний? – не поняла Нелли, перерывая суму в поисках розового уксуса: может, хоть немного спасет от комаров, начавших зудеть в вечернем тумане. Руки хоть перчатки спасают, а лицо уже распухло.
– Вам дальше по тракту, а мне в сторону, – уронил отец Модест.
– Вы отъедете? Надолго ль? – Нелли все не понимала, а верней сказать, не хотела понимать. Ей словно бы казалось всегда, что отец Модест так и останется служить в Сабурове. Если б она вдумалась, то давно бы поняла: с какой ему стати? Дело только в том, что вдумываться не хотелось.
– Филипп доставит вас почти до самого дому, – вместо ответа сказал отец Модест. – Я же должен выехать поутру, мне пришло важное письмо.
– Письмо? Какое письмо? – Голос Нелли задрожал. – О чем?
– Все о том же, – отец Модест приблизился к девочке и ласково положил руку на ее волоса. Словно в первый раз видя, глядела Нелли на белоснежные седины, спорившие с румяным лицом о его годах. Взгляд угольно-черных глаз излучал тепло, а в уголках губ таилась улыбка. – Мне очень жаль, маленькая Нелли.
Дверь стукнула: насвистывая песенку о кукушке, вошел Роскоф.
– Жена смотрителя грозилась натопить белую баню, – весело провозгласил он. – Угодно ль Вашему Преподобию отмыться после черной работы?
– Филипп! – Нелли метнулась к нему. – Он уедет завтра, вовсе уедет! Насовсем!
– Я знаю, – Роскоф обнял Нелли за плечи, что позволял себе редко и строго, если был на ней мальчишеский наряд.
– Мне очень жаль, маленькая Нелли, – повторил отец Модест. – Но уж новые зубья дракона посеяны в землю. Надобно торопиться, покуда они не очень выросли. В горячих песках, где на вес золота глоток воды, я буду вспоминать тот пруд в Сабурове, что со львом на бережке. Ты же, когда станешь там гулять, знай, что я думаю о тебе.