– Сейчас я и есть Роман.
– Непонятно мне такое гадание. Ладно бы уж ничего не вышло, с чужого-то имени, а так не разбери поймешь.
– Ну, как-нибудь в сем годе да прояснится. – Нелли обернулась: их уже нагоняли. Леонтий Михайлов так смешно гляделся на облучке, что и смурное расположение Кати развеялось.
Глава VI
– Наконец-то исполняются сокровеннейшие чаянья моего сердца, – витийствовал Михайлов в постоялой избе. К великому изумлению Нелли, у содержателей оказался настоящий самовар. Чай же, добавленный какими-то незнакомыми травами, источал упоительный аромат. К чаю подали свежие баранки и даже чернослив. – Премного раченья моего приложено было к тому, чтоб сия експедиция состоялась. Ох, и медленно мелют некии жернова! Видите ль, господа, делания картографические либо выхождения руд – да, сие всем понятно. Ботаническую же науку почитают за безделку, ну и ассигнуют соответственно, то есть в наипоследний черед.
– Остается лишь пожелать исследователям ботаники всяческого богатства, – Роскоф с удовольствием добавил себе кипятку. – Дабы любознательство свое иметь возможность удовлетворять из собственного кармана.
– За пожелание благодарю, да только со мною как раз наоборот, – засмеялся Михайлов, берясь перстами за черносливину. – Обучался на медные деньги, подобно великому Ломоносову. Доводилось ли Вам слышать во Франции о сей монументальной фигуре?
– К стыду моему, на родине я науками пренебрегал изрядно, посему не ведаю, знают ли Ломоносова там. Однако ж в России о нем не узнать невозможно, вить я здесь второй год.
– Давненько ж Вы из отчих краев, – Михайлов, к неприятному удивлению Нелли, изрядно намявши ягоду, оставил ее в плошке и взял вовсе другую, кою тут же отправил в рот.
– Да, весьма, – Филипп не поддержал беседы.
– Вот, к примеру, пустяк, – Михайлов втянул носом поднимающийся над чашкою пар. – Что за трава придает неповторимость сему напитку? Похожа на мяту, но вместе с тем не мята. Чуть отдает плодом лимона.
– В этих краях сию траву называют душицею, – отвечал отец Модест, прихлебывая напиток. – Соцветья ее мелки и фиолетовы. Но латинского названья я Вам едва ли скажу.
– А есть ли оно?! – торжествующе воскликнул Михайлов, вновь принимаясь мять в чашке черносливину. Новую на сей раз. Нелли пришлось напомнить себе поговорку, что хорошее воспитание сводится не к тому, чтоб не делать невоспитанностей, но в том, чтобы не замечать, как их делают другие. Так что невоспитанна, по всему, выходила самое Нелли, поскольку даже поморщилась откровенно, когда натуралист отложил замусоленную ягоду и ухватил свежую. – Может ли быть название латинское, Ваше Преподобие, коли само растенье едва ли описано? Как, несомненно, и неизвестен науке тот лист, что Вы зовете баданом.
– Придется, однако, Вам запастись терпением, прежде чем сии сокровища подымутся из недр земли.
– Я терпел десяток лет, – печально отвечал Михайлов, и отец Модест сочувственно кивнул.
В отличие от Параши, к разговору прислушивающейся (Катя драила на конюшне Роха скребницею), Нелли заскучала. Мысли ее оборотились к недавнему разговору о Венедиктове.
«Отчего ж он на нас боле не нападает? Не может же он не знать, что мы намереваемся теперь уж его погубить, да все мы вместе и ларец у нас! Вон, как он тогда наскочил – Филипп чуть кровью не изошел!»
«Причин несколько, – отвечал отец Модест. – Одна из них самая простая, но немаловажная. Уж слишком мы далеко, чтобы пытался он нас нащупать. Сие не означает, маленькая Нелли, что оный Венедиктов бездействует ныне. И он приуготовляется к нашей встрече как то в его силах. Забудь сейчас о Венедиктове, Нелли, поскольку вспомнить о нем тебе еще придется».
– Роман! Не уснул ли ты часом, племянник? Леонтий Силыч уж второй раз спрашивает, проходишь ли ты начатки ботаники?
Нелли вздрогнула: голос живого отца Модеста прозвучал куда громче воображаемого.
– Нет вовсе.
– А какова же Ваша учебная программа, молодой человек, и кто ее составлял?
– Частию гуверна… гувернер, частию папенька. Учу я арифметику, Евклидову геометрию первую книгу, французский да немного латынь, родную речь, конечно Ломоносова да Сумарокова вирши, географию городов и стран, рисование да гишторию.
– Вот то, о чем я сокрушаюсь, господа! Толком три предмета полезных да языки, а сколько балласта зряшнего! Вирши! – Михайлов брезгливо повел носом. – Рисованье! Хлам гишторический! Где ж физика? А химия? А вить мы почти на пороге нового века, каковой станет, не сомневаюсь, веком великого развития наук естественных и точных!
– Коли люди отстанут в нем от версификации да гиштории, едва ль на пользу пойдут человекам знания естественные.
– А без гиштории человечество не увидит собственного своего лица! – горячо вмешался Роскоф. – И повторит ошибки прежних дней!
– Мы доживаем век торжества материи над духом, – вздохнул отец Модест. – И нам, людям взрослым, уж не изжить в душах своих печальных его следов, как бы того ни хотели сами. Ласкаюсь, новое поколение будет щасливее.
– Боюсь, здесь уж мне не навербовать волонтеров! – засмеялся Михайлов, усевшийся верхом на грубом стуле, словно мальчишка, играющий в лошадки. – А насколько жизнь цветов и деревьев интереснее человеческой!
Но если отдых и проходил в разговорах, то перегоны с каждым днем становились все тяжелее. Нелли тревожилась, выдержит ли такие морозы изысканный Нард, родившийся в степях. Отец Модест, впрочем, уверял ее, что степные лошади способны переносить тяжелые зимы, но Филипп разделял опасения девочки. Слишком уж тонкокостным было сложение чистокровного ахалтекинца, слишком гладкою золотистая недлинная шерсть. Но покуда вроде бы обходилось.
Михайлов так и прибился, хотя, надо отдать ему должное, не слишком мешал. Другой же дорожный знакомый, юный Сирин, к коему так настороженно отнеслись отец Модест и Роскоф, канул как в воду.
Поразил воображенье Нелли младенец Омск. Собственно, и не город это был, а какое-то бесконечное переплетение множества ровных дорожных перекрестков, кое-где, словно по линейке, еще и подправленное кольями либо натянутыми веревками. Деревянные дома, чаще в один этаж, стояли даже не на каждом из сих перекрестин, а уж чтобы два либо три подряд – и вовсе редко. Но куда ни кинь взор – дома терялись вдали. Но какими наезженными казались улицы меж несуществующих тех домов! Копыта, полозья, следы пешеходов – бесчисленное движение отпечаталось везде. По зимнему времени всякое строительство было остановлено, но жизнь кипела ключом.
Посреди города то там, то здесь громоздились склады лесопилен, на коих работа не утихала.
Путники остановились в новехонькой гостинице, обшитой свежим тесом, рядом с временною деревянною церковкой, прямо посередь города, там, где почти полторы улицы, горизонтальная да вертикальная, были застроены сплошь. Ах, как хороши оказались просторные белые горницы с хорошими печами!
Михайлов убежал с раннего утра в присутствие: надобно было выправлять ему какие-то бумаги.
– Оно и кстати, – отметил отец Модест. – Имело бы смысл нам, Филипп, навестить одного человека из здешних новожителей, он будет полезен в целях дальнейшего пути. Быть может, даже сам соберется проводить нас, коли дела позволят.
– А мне что, не имело б смысла? – встряла Нелли.
– Ты лучше со мной оставайся, – Параша уселась за стол, раскладывая в ряд какие-то белые картоны.
– Это что у тебя?
– Да Леонтий Силыч дал разобрать, – охотно отозвалась Параша. – Вишь, каждая бумажка вдвое сложена, а внутри карман для растенья.
– Как хочешь, Нелли, я думал, ты и без того намерзлась, – отец Модест накинул шубу. – А где наш, при ботанике будь сказано, Платошка?
– На ледянках катается, – буркнула Нелли, хватаясь за шапку. Пускай и не рассчитывают с кем-то видаться без нее.
По широкой деревянной лестнице бегали горничные девушки, разнося свежие простыни, выгребая угли из простывших ночных грелок и золу из печей. Белые передники были повязаны у них прямо поверх крестьянских нарядов, а звонкие голоса густо выделяли букву «о».