– Эка нос у тебя, ровно бурак, потри-ка его в ладошах! Самое бы лучшее липовым цветом намочить отваренным.
Нелли в ужасе полезла в подкладку новехонькой бобровой шубы, отыскивая зеркальце. Хуже некуда! Щеки, а особенно нос, приобрели несомненный цвет спелой клюквы.
– Да не пугайся, не отморозила, просто обветрел.
Но Нелли все поглядывала в зеркальце и, чем чаще смотрелась, тем больше огорчалась.
– Слышь, касатка, Катька тебе про барыню-то Трясовицу рассказывала?
– Что-то поминала такое, не помню, – Нелли запихнула зеркальце от греха подальше.
– А зря, меж тем. Катьку в возок не дозовешься. Тогда уж я тебе расскажу, а ты сама разумей.
– Ну ладно, сказывай. Ой, гадость какая! – Нелли пребольно зашиблась щиколоткой о холодную пустую жаровню, пристроенную на полу. Зачем только брать было эдакую дрянь?
– До свадьбы заживет. – Досада подруги оставила Парашу равнодушною. – Так вот, слушай лучше. Было то годов три десятка тому, да как раз в наших краях. Живал в столице молодой барин, графом Рокотовым звали. В родных краях он и не бывал сроду, как родитель его обосновался смолоду в Петербурхе, так уж он там и на свет родился. После батюшка его помер, зажил он своим умом, да не ладно. Больно любил на железяках тыкаться, ну и убил двоих или троих господ до смерти. Судебное дело вышло. Только судья-то толковый попался, рассудил так: коли выслать его в имение на Чаре, так до ближнего же помещика такой конец, что ежели и взбредет охота саблями пыряться, так, покуда едешь, остынешь. Ну и выслал судья графа-то молодого от греха в Богульники, так именье прозывается, из столицы.
– Не саблями, а шпагами, сколько раз объяснять, – лениво заметила Нелли, кутаясь в меха. Рассказ покуда не слишком ее занимал. – Шпага колет, а сабля рубит.
– Тебе, может, и различье, а по мне так все одно выходит смертоубойство бессмысленное. Мужики дерутся первое спьяну, второе не до смерти, а господа стрезва да до греха.
– Не понимашь ты. Ну, и чего дальше-то было с графом этим?
– В Богульниках с деда его господ не видали, живал там только немец-управляющий. Приехавши, узнал граф, что дед его в нестарых еще годах исчах от любви к какой-то красавице, чему и письма в бумагах его нашлись, ну да то дела минувшие, давние. Граф-то молодой был повесою, так он и почал расспрашивать немца, какие, дескать, вокруг молодые красотки. Первое, отвечал тот, одинокая помещица Мортова. Красавица, да шибко ученая, все то звезды с башни наблюдает, то за книгами сидит, а все одно на балах первая. Одно плохо – никогда не может перчаток снять, пальцы-де изуродовала шибко во время опыта кемического.
– Химического, – поправила Нелли.
– Велика разница. Никому рук своих без перчаток не показывала.
– Что же у нее, когти там были? – Нелли заинтересовалась.
– Ты слушай. Не больно-то ему захотелось волочиться за барынькой с покареженными пальцами али обгорелыми, он к ней и не поехал с визитом. Только как-то бродил с ружьецом по лесу, да вышел на поляну. А на поляне той барыня молодая травы собирает в корзинку, без чепца да без перчаток, вроде как не ждала никого чужого. Барыня красивая, волоса черные, руки белы как снег, да красивые, как у статуя. Граф было навострился раскланяться, да барыня как подхватит в испуге свою корзинку и пустилась от него бежать через лес. Тот подивился, понятно. А через месяц встречает он ту барыню на бале. Кто, мол, такая. Ему отвечают, помещица Мортова. Тут уж он представиться захотел, да и она его признала. Вы, говорит, сударик, врасплох меня застали в лесу, Вы, чай, не успели моих рук разглядеть? Тому ума хватило приврать, дескать, не успел. Она вроде как обрадовалась. Руки-то мои, говорит, шибко изуродованные, вот я и убежала. А граф в ум не возьмет: какая ж женщина будет на себя ложное уродство наговаривать? Вот и зачастил к ней в именье ее Болотово, так и ездил, покуда не влюбился.
– А вправду, зачем ей было? – От удивления Нелли даже позабыла об обветрелом лице.
– Крестьяне-то все знали, что уродство – вранье. Знали еще, что глаз у барыни Трясовицы, как ее прозвали, худой. Не угодит ей кто – так в месяц исчахнет. Только крестьян-то она не больно боялась. Вот и взяла она однажды в горничные девушки деревенскую одну. Да только та девка была не простая, а с цыганскою кровью, вроде нашей Катьки. И по руке гадать умела, как настоящая цыганка. Она-то и смекнула, в чем дело.
– Так в чем?
– А хироманта та боялась какого встретить, вот руки и прятала. А по руке написано у ней было, что не свой век она живет, а давно уж чужой. Кто ее полюбит, у того и век забирает. Вот и живет молодая да красивая, а самой уж девяносто лет. В крестьянке Трясовица никак не ждала хиромантку, вот девушка и разглядела это. Да еще разглядела, как Трясовицу погубить. А всего-то надобно было, чтоб человек, кому она по крови должна, пришел долг стребовать. Помнишь, про старого-то графа? Он вить, как внук, в Трясовицу влюбился, да красивые годы ее удлинил жизнью своею. Пожалела девушка-цыганка графа молодого, а может, и полюбила. Не враз он ей поверил. Да только в конце концов обучила она его, что Трясовице сказать. Вишь, как обошла его. Ты, говорит, барин, скажи про кровный должок как бы в шутку, не виноватая она, так и вреда ей не станет. Ну, уговорила наконец. А только сказал граф Трясовице про кровный долг, та как затрясется! А дальше по лицу у нее морщины пошли, будто невидимка какой вырезывал, подбородок отвис до груди, зубы повыпали, волоса пошли седеть один за другим. Старела-старела, да и померла на месте. Вот уж перепугался-то граф молодой.
– Ну, Парашка, скорей это сказки все-таки. Мало там чего на самом деле было, а люди ради выдумывать.
– Это уж ты, у Венедиктова погостивши, да в такие дела не веришь?
– Так то я ж сама видала.
Параша хмыкнула.
– Горе с тобой. От учености люди вроде как слепые делаются, ничему не верят. Ты лучше ответь, касатка, будто уж тебе ничего эта сказка не напомнила?
– Это ты про Лидию Гамаюнову? Так там иное дело. Ей просто Венедиктов молодости дает, вот и все.
– Просто, касатка, в таких делах ничего не делается. Чую, не все она тебе рассказала, ой, не все. Кто знает, может статься, через нее мы и к Венедиктову окаянному подобраться сможем.
Глава II
– Кабы нам на Волге не застрять, покуда лед не окрепнет, – говорил отец Модест. – Мостов тут нету, только переправа водная. Дальше Ярославль минуем да Нижний Новгород, но в города нам нет надобности. Между Казанью и Самарой проедем, а там хорошая дорога по тракту в Пермь. В Перми уж остановимся на недельку. Большая река впереди, Тобол, а Каму так только притоками увидим. Екатеринбургу уж боле полувека, отчего-то все думают, что нынешняя Государыня его ставила. Дале Омск, сей град – дитя, два года ему всего. Берегом Иртыша до Барнаула, сие город-недоросль, двенадцати годов. Ну а там уж рукой подать, не больше недели пути.
– Ох и расстоянья в России, – изумлялся Роскоф. – Сколько ж на самую дорогу уйдет, Ваше Преподобие?
– Месяца два, а то и три, как уж фортуна. Ежели бы почтой ехали, так наверное три, зато, конечно, покойнее казенной дорогою. А проселочными трястись я по прямой давно путь выездил, вот, взгляните по карте.
Роскоф и отец Модест склонились над исцарапанным трактирным столом, углубившись в потрепанное по краям географическое изображение.
«Может статься, проселками и короче, только куда ж мы едем так далеко и что там позабыли?» – подумала Нелли, со скуки уткнувшись в добытую в Твери потрепанную книжку журнала. Журнал назывался «То да сё» и был старый-престарый. Так, в нем давалося подробное описанье «изумительной думающей механической куклы для игры в шахматы», а Нелли в малолетстве еще слыхала, что отлитая эта в виде турка кукла была лишь ловким обманом: живехонький шахматист прятался в ее основании, передвигая фигуры при помощи хитрых рычажков.
– Позволите ли взглянуть на сие, господа? – приятным, чуть хрипловатым голосом вмешался проезжий с другого конца стола. До сего момента казался он вполне углубившимся в содержимое своих дорожных сумок, в коих наводил порядок.