Игнотус меж тем принялся выделывать что-то несуразное: выворачивать ступни своих длинных не росту ног то внутрь, то наружу, причем почти по прямой линии. Голова его стала клониться то к правому, то к левому плечу. Нифонт, заметивши это, зачем-то взял руку Игнотуса за запястье, словно доктор, собирающийся считать пульс. Положительно, именно это он и делал!
– Пора выводить из окон Сюань-ди, – произнес он веско. – Ежели нету надобности, чтобы сей помер в полчаса.
– Покуда пусть будет жив, – ответил отец Иеремия. – Участь его важнее, чем он сам. Тут еще надобно думать. Выводи!
Нифонт подошел к зеркалам и, по-прежнему их не загораживая, снял два боковых, коими грохотнул друг о дружку с оглушительным звоном. Танатов-Игнотус вздрогнул, словно человек, чей сон прервался от резкого звука. После этого Нифонт, уже не заботясь, чтобы зеркало было незаслоненным, снял то, что было в середине.
Глаза Игнотуса забегали в испуге по подземелью, словно что-то потеряли. Никогда Нелли не видала, чтобы взгляд человеческий метался так бессмысленно и невидяще – словно курица с отрезанною головой, которую ей довелось увидеть на постоялом дворе в Перми.
– Я задержусь еще, пожалуй, – ответил отец Модест князю Андрею, направившемуся к ступеням наверх. Тот лишь пожал плечами.
Брат Сергий свернул трубкою записи и куда-то унес. Отец Иеремия с двумя священниками помоложе также удалился. Нифонт замешкался лишь для того, чтобы собрать свои зеркала.
В подклети остались только Игнотус, отец Модест с Нелли и Роскофом да два монаха в опущенных на лица черных куколях.
Глава XXXI
Глаза Танатова (Нелли так и не определилась, как же называть каменщика – Михайловым, Танатовым либо же Игнотусом…) бегали уж не так быстро. Теперь то походило на обыкновенную манеру, с коей человек озирается по сторонам в незнакомом ему месте.
– Где я? – хрипло спросил каменщик, словно и впрямь еще не видал помещения.
– Все там же, – отец Модест, взявши стул, уселся напротив него.
– Куда ушли те… другие? – каменщику было словно бы тяжело говорить. – Я лишился чувств от ваших угроз? Вы все ж не дерзнули меня пытать?
– Мы никого не пытаем, здесь не Капитул Тамплиерской системы Строгого Наблюдения, – брезгливо поморщился отец Модест. – Здесь даже не Висмарская ложа Трех Львов, из коей он выполз.
– Нет! – Игнотус вскочил. – Я не мог! Не мог!
– Могли, – лицо отца Модеста было холодным и недобрым – никогда Нелли таким его не видала. Еще холоднее был его голос.
– Как я враз не догадался, – Игнотус застонал, верней, даже заскулил собачонкою, подшибшей лапу. – То был не кат, а магнетизер! Зеркала… действуют словно блестящий шар, да небось и сильней! Вот уж воистину гуманистический способ!
– Мы себя к господам гуманистам не причисляем. Однако, как оно водится всегда, мы человечнее гуманистов.
– Теократы! – Игнотус боязливо повертел головою на неподвижных, точно изваяния, монахов, стоявших от него по обеи стороны. – Целое гнездовье, а мне никакой радости, что был я прав, оных здесь предполагая! Напротив того, искал на вашу голову, а нашел на свою! Что ж вам теперь ведомо?
– Да все, что надобно для безопасности. Но мне нужно еще кое-что, то, что можно открыть по доброй воле.
– Так с какой же радости стану я откровенничать, нешто мало меня тут выпотрошили без того? – огрызнулся каменщик. – С какой стати я буду говорить по доброй воле?
– Да просто так, – отец Модест усмехнулся. – Человеки, совлеченные на черную стезю, мне всегда любопытнее, чем самое нечисть. Но им вить иной раз и хочется напоследок откровенности. Собственная тьма порою тяжела для самой черной души. Вас же заставили идти по черной стезе прежде, чем Вы научились ходить. И бредете уже лет сорок.
– Больше, – неожиданно ответил Игнотус. – Я родился вить в шестьсот двадцать третьем годе.
Нелли охнула: этому заморышу боле тысячи годов?! Разве можно такое – он вить не демон, а человек. Вот уж должно быть сильное колдовство тут замешано.
– Он разумеет год одна тысяча семьсот… сорок первый, – засмеялся Роскоф. – Анно ординис. Нелли, люди не живут так долго даже с помощью нечисти!
Нелли обиделась: откуда ж ей знать, что значит это глупое анно ординис.
– За три месяца перед смертию Вольтера триумфировали в Париже, – отец Модест, словно утративши вдруг интерес к Танатову, повернулся к Роскофу. – Отец Ваш не упоминал ли о том, Филипп?
– Я был изрядно юн, – с живостью отозвался Роскоф, и в голосе его зазвучала печаль воспоминания. – Однако ж хорошо помню сей март. Отец не просто говорил о том, он сам ходил смотреть на сие неистовство и меня брал с собою. Сперва были мы в Академии, где все ученые мужи вышли Вольтеру навстречу и единодушным восклицанием посадили того на должность директора. Затем вся Лютеция перетекла в театр, на подмостках коего шла трагедийка «Ирена». Я чуть челюсть не сломал от зевоты, однако ж весь зал, к моему изумлению, рукоплескал беспрестанно. «Неужто всем так нравится?» – недоуменно вопросил я отца. «Толпа никогда не судит произведение художественное по истинным достоинствам, – отвечал он. – Погляди на сих собравшихся – они присвояют лжецу имя божества. Могут ли они не восхищаться, когда так разогревают друг дружку?»
– Глупцы восхищаются фразою «мненье Ваше мне противно, но за право Ваше его выразить я пожертвую жизнию», – казалось, отец Модест и Филипп вовсе забыли про Игнотуса и говорили теперь между собою. Вот и теперь отец Модест адресовался только к Роскофу. – Но помимо абсурда, в ней самой заключенного, и тут есть ложь. Обожание общественное вынудило слабое правительство к немыслимому указу: запрет был наложен печатать все, что Вольтеру предосудительно быть может. Что же сей радетель свободы – вознегодовал на подобную привилегию? Как бы не так! С радостию ухватился за ножницы для стрижки мыслей.
– После того как мадам Вестрис с месье Бизаром, исполнители главных ролей, увенчали лаврами и Вольтера, и бюст его, на подмостках же водруженный, толпа потребовала факелов и, славословя, проводила карету Вольтерову до самого дому, – продолжал вспоминать Роскоф. – «Запомни сей позор, дитя мое, – молвил отец. – Ежели грядут великие беды, Париж сам взлелеял сегодни их всходы. Не скажу, что легкомыслие единственный виновник. Есть руки, что сеют дурные семена, но отчего так мало рук, что готово их выполоть? Взгляни на того человека, что швыряет вверх свою шляпу – вот он уж ее теперь не достанет обратно, Филипп, вить сей – франк! Взгляни, как белокуры его волоса! Вот что хуже всего».
– Между тем вместо иконы в Вольтеровом дому висел собственный его поясной портрет, редкостно дурной работы. Говорили даже, что малевал его рисовальщик трактирных вывесок. И правду сказать, был он писан на досках, а не на холсте. Впрочем, быть может, в досках-то и дело. Иконы на них писали. А на смертном же одре, когда мы вкушаем Святые Дары, он с жадностью ел из-под себя собственное свое… Эх я непутевой, тут вить Нелли.
– Чего ел Вольтер на одре? – Нелли тотчас встряла.
– Не могу… гм… припомнить наверное, Нелли, – замялся отец Модест. – Сдается, то были краденые леденцы.
– У кого ж он мог их украсть, умираючи? – усомнилась Нелли, косясь на Роскофа: тот, фыркнувши не хуже лошади, зажимал себе рукою рот.
– Над чем вы смеетесь, глупцы? – Гневливо взметнувшийся голос Игнотуса поднялся до фальцету. – Разве Вы видали чудеса своего Бога? Хожденья по водам, мироточенья икон, исцеленья слепорожденных? Священник, видал ли ты хоть одно чудо из тех, о коих пишут в житиях?
– Не приводилось, – с улыбкою отвечал отец Модест. – Зато демонов, бесов, бесенят, порчи со сглазом перевидал в избытке. Ты вить к этому клонишь, каменщик?
– К этому, да только тебе не из чего улыбаться, – Танатов как-то странно облизнул губы – словно язык его сделался быстр, как змеиное жало. – Ваш Бог мертв, ничто не доказывает его екзистенции, между тем как все свидетельствует острому глазу екзистенцию Сияющего!