Больше никто ничего не спрашивал.

Калужский в тот же день закрасил на своей картофельной карте последние ряды. Всю лощину, от края до края, вместе с немецкой половиной. Посмотрел на карту, свернул её и убрал в планшет, в самый конец, за ведомости.

— В архив, — пояснил он Пыжову, который заглядывал через плечо.

— А немцы теперь чего копать будут? — Пыжов смотрел в лощину с явным сочувствием к немцам.

— Окопы, — ответил Клюев. — Им полезнее.

Немцы лощину тоже увидели. Калужский полдня не отрывался от трубы и потом докладывал с удовольствием спортивного комментатора. Сначала над их бруствером появилась одна каска и долго не опускалась. Потом две. Потом кто-то с биноклем, судя по фуражке, офицер. Офицер смотрел на лощину минут пять. Потом повернулся и, по словам Калужского, «кому-то что-то высказал, долго и с жестами».

— Решил, что это его люди ночью всё выкопали и ему не сдали, — предположил Клюев.

— Или что мы, — возразил Шилов.

— Если решил, что мы, то зауважал.

— Если решил, что его, то сейчас кому-то очень плохо.

Сошлись на том, что оба варианта хорошие.

Степаныч, получив пять мешков, развязал каждый, заглянул внутрь и ничего не сказал. Потом велел своему помощнику ссыпать всё в яму под кухней, укрыть соломой и никому, кроме него, туда не лазить. Картошки у батальона теперь было на месяц. Суп в тот вечер был с двойной порцией, и ни одна душа в батальоне не спросила, откуда вдруг столько.

Рука к вечеру начала дёргать. Я никому не показывал. Бинт перемотал сам, за блиндажом, одной рукой и зубами. Под бинтом было красно и горячо, но нитки держали.

* * *

Приказ пришёл на следующий день, и в нем как обычно не было ничего приятного.

Ночью соседний батальон отжал немцев с маленького бугра впереди нашего участка. Бугор торчал посреди поля, как чирей, метрах в четырёхстах перед нашей траншеей, и с него было видно половину немецкой обороны. Взяли его легко, немцы там держали только пост. А вот держать его теперь поручили нам.

— Закрепиться и удержать, — прочитал Векшин. — Пулемётному взводу — на бугор, в распоряжение второй роты.

Шилов посмотрел на бугор в трубу и вынес приговор сразу:

— Прыщ.

— Почему прыщ?

— Потому что вскочил на ровном месте, и все его теперь трогают.

Прыщ так Прыщом и остался. Через день его так называли уже в штабе полка.

Задача «закрепиться» звучит проще, чем «взять». На деле она хуже. Взять — это рывок, полчаса, и всё решено. А закрепиться — это сидеть на месте, которое немец знает лучше тебя. Он там жил. У него всё пристреляно по этому бугру — каждый окоп, каждая воронка, каждый куст. Он точно знает, куда ты ляжешь, потому что сам там лежал неделю назад.

Значит, туда, куда удобно, ложиться нельзя.

— Слушаем, — собрал я командиров перед выходом. — На вершину не лезть. Вершину немец пристрелял, пока она была его. Немецкие окопы не занимать, они у него на карте с точностью до метра. Копаем свои, на обратном скате и по бокам, где у немца ничего не было. Первые полчаса копаем все, включая меня и пулемёты. Потом стреляем.

— А если он полезет раньше, чем через полчаса? — спросил Недбайло.

— Не полезет. Сначала он будет бить из миномётов по своим старым окопам, думая, что мы там. Это у него займёт минут двадцать. Нам хватит.

На бугор вышли в сумерках, перебежками, по одному расчёту.

Вот тут выяснилось, что я не стреляю.

Не то чтобы я этого не знал. Знал с той ночи. Но пока не лёг за станок, всё казалось, что обойдётся: положу ладонь, стисну зубы, отработаю. Я лёг, положил. Ладонь на ручку не легла. Пальцы не сгибались до конца, а под бинтом при первом нажиме стрельнуло так, что потемнело в глазах.

Я убрал руку.

— Фомичёв.

Фомичёв, парикмахер из Вязьмы, подполз сразу. Руки быстрые, точные и привыкли работать у чужого виска, никого не задевая. Месяц он учился у Клюева и у меня. Учился хорошо. Но первым номером в бою ещё не был ни разу.

— За ручки.

Он посмотрел на меня, на мою руку, на пулемёт. Потом кивнул и лёг.

— Рахим, ленту.

Рахим уже держал ленту. Он, кажется, понял всё ещё в блиндаже, когда я перематывал руку зубами.

Дальше я командовал. Лёжа рядом со станком, одной рукой показывая сектора. Взвод, по-моему, так ничего и не заметил. Всё шло тем же порядком, теми же словами, в тот же темп. Только ручки держал не я.

Первую ночь на Прыще копали без перерыва.

Копали все: пулемётчики, подносчики, пехота второй роты, которой я объяснил то же, что своим, и которая сначала не поверила, а потом поверила, когда в полночь немецкие миномёты накрыли старые немецкие окопы на вершине. Накрыли плотно, минут на двадцать, как я и говорил. Ни в одном окопе никого не было.

Пыжов, копая рядом с Клюевым, всю ночь терпел, а после налёта не выдержал:

— Товарищ младший сержант, а почему мы немецкие окопы не занимаем? Они ж готовые. Глубокие.

— Потому что готовые, — Клюев выкинул лопату земли за бруствер. — Ты в чужую квартиру заселишься, а у хозяина ключи остались.

— Какие ключи?

— Миномётные. Видел, как он в полночь зашёл проверить?

Пыжов посмотрел на вершину, где ещё дымились перепаханные немецкие окопы, и стал копать заметно быстрее.

— Двадцать две минуты, — доложил Калужский, глядя на часы Коробова, которые я ему дал на эту ночь. — Ты говорил двадцать.

— Я округлял.

Шилов за эту ночь нашёл брёвна. Где на голом бугре посреди поля можно найти брёвна, никто не спросил. После Лукина это «должно быть» у него снова работало как часы, и весь взвод был этому рад, как радуются, когда у соседа наконец завелась машина.

Гринюк положил из этих брёвен перекрытие над пулемётом. Не полноценный накат, а так, от осколков. Работал в темноте, но каждое бревно ложилось с первого раза.

Фомичёв весь вечер пристреливал сектора, коротко, по одной-две пули. Очереди у него были аккуратные, ровные, одинаковой длины.

— Как ножницами, — оценил Клюев, проползая мимо. — Чик-чик.

— Покороче сделать? — Фомичёв спросил это совершенно машинально, тем тоном, каким, видимо, двадцать лет спрашивал клиентов.

— Сделай покороче, — разрешил я. — И виски не трогай.

Фомичёв хмыкнул в приклад и сделал покороче.

Немец пошёл на Прыщ дважды.

Первый раз на рассвете. Рота, с двух сторон, быстро и грамотно — по тем самым подходам, по которым неделю назад ходили его собственные часовые. Он знал эти подходы. Он не знал, что мы сидим не там, где сидел он.

Фомичёв встретил их с обратного ската, наискось, когда они вышли на вершину, в собственные разбитые окопы. Встретил ровно, как я и учил, по одной очереди на цель, чик-чик. Клюев со своей стороны замкнул второй подход. Недбайло держал поле перед бугром, чтобы к ним не подошла подмога.

Рота залегла на вершине, в окопах, которые их же миномёты разнесли ночью. Полежала. Отползла.

— Хорошо, — кивнул я Фомичёву.

Он ничего не ответил. Он смотрел на свои руки. Они не дрожали, но он смотрел на них так, как будто проверял, его ли они. Я знал этот взгляд. Сам так смотрел когда-то.

Второй раз немец пошёл днём, после часового миномётного налёта. Налёт был уже по нашим окопам: немец понял, где мы сидим, и бил точно. Перекрытие Гринюка приняло три мины и выдержало. Под ним лежали Фомичёв, Рахим и пулемёт, и ни одного из троих не задело.

Ерохина задело.

Ерохин был из тех двух деревенских, которых я в августе записал во вторые номера, «ровных, как близнецы, хоть и не родня». Второго ранили в лесу, под дождём, а Ерохин остался при моём расчёте подносчиком. Мешковатый, спокойный, из-под Мещовска. Он всё время что-то тихонько напевал себе под нос, когда таскал коробки. Одно и то же, без слов, я так и не узнал что.

Он нёс коробку от ячейки к пулемёту, когда мина легла рядом. Коробку донёс. Поставил у колеса, как положено, и сел рядом. И больше не встал.

Вторая атака была слабее первой. Немец, кажется, пошёл для очистки совести. Фомичёв с Клюевым положили её на вершине за десять минут, и к вечеру на Прыще стало тихо.