Город в земле строился. Не по плану и не по бумаге, а просто потому, что люди в нём жили и знали, где им удобно ходить. Я сам ничего особенного не придумал. Кухню ближе, сапоги сухие, карманы в ходах. Остальное люди сделали сами, и сделали лучше, чем я бы приказал.
Из темноты, со стороны основной позиции, донёсся голос. Это Вожатый вышел проверить пути перед сном. Он шёл вдоль досок, трогал стыки, поправлял. Потом, уже почти у Бани, остановился у одного кармана, посмотрел на зарубку и произнёс вполголоса, для себя, по старой привычке:
— Следующая — Баня.
Глава 10
Установку привезли в начале октября, на подводе, под брезентом, как привозят что-то хрупкое и дорогое.
Сопровождал её старший лейтенант из седьмого отдела политуправления армии. Фамилия у него была Кошелев, а должность называлась так длинно, что я запомнил только кусок: «по работе среди войск противника». Сам он был худой, в очках, с планшетом, набитым бумагами, и держался так, будто привёз не ящики, а икону.
— Окопная громкоговорящая установка, — объявил он Векшину, когда брезент сняли. — Для ведения устной пропаганды на переднем крае. Приказом политотдела армии закрепляется за вашим участком. Пулемётному взводу — обеспечить охрану и размещение.
Векшин посмотрел на ящики. Потом на меня.
Я посмотрел на ящики тоже. Их было три. В первом — усилитель, тяжёлый, с ручками и шкалами. Во втором — аккумуляторы. В третьем, самом большом, лежал рупор: жестяной, серый, в человеческий рост, похожий на граммофонную трубу, которую долго и хорошо кормили. Отдельно, в чемоданчике, ехали патефон и пачка пластинок.
— Товарищ старший лейтенант, — осторожно уточнил я. — Эта штука громкая?
— Три километра слышимости при хорошей погоде.
— То есть немец её услышит.
— В этом и смысл.
— И поймёт, где она стоит.
Кошелев поправил очки.
— Мы работаем с переднего края, сержант. Это боевая работа.
Я кивнул. Спорить с политотделом я не собирался. Я просто представил, как три километра слышимости встают у меня на участке, прямо над моими пулемётами, и начинают объяснять немцу, где мы сидим. Лучшего ориентира для миномёта не придумаешь.
— Беда, — тихо подвёл итог Клюев, стоя у меня за плечом.
— Беда, — согласился я.
Взвод принял установку так, как принимают тёщу, приехавшую без предупреждения — вежливо, но с тоской.
Шилов первым делом оценил патефон. Он смотрел на него так долго и так нежно, что Кошелев, заметив это, переставил чемоданчик поближе к себе.
— Пластинки какие? — поинтересовался Шилов как бы между прочим.
— Идеологически выверенные.
— А «Рио-Рита» есть?
Кошелев посмотрел на Шилова так, как будто тот попросил у него не пластинку, а трофейный шнапс.
— Нет.
— Жалко, — вздохнул Шилов. — Под «Рио-Риту» немец бы сдавался охотнее.
Гринюк осмотрел рупор. Постучал костяшкой по жести, прислушался. Жесть ответила глухим звоном.
— Жестянка, — вынес он приговор.
— Это громкоговоритель, — поправил Кошелев.
— Громкоговоритель — внутри, — Гринюк ещё раз стукнул. — А снаружи жестянка. Осколок пройдёт насквозь и не заметит.
Кошелев промолчал. Видно было, что про осколки ему в политотделе не рассказывали.
Пыжов ходил вокруг ящиков с дощечкой и не знал, с чего начать. В итоге выбрал главное:
— Товарищ старший лейтенант, а немцы по-русски понимают?
— Передача ведётся на немецком языке.
— А вы по-немецки понимаете?
— Разумеется.
Пыжов подумал.
— А немцы вас поймут?
Кошелев замялся на секунду дольше, чем стоило.
— Разумеется, — повторил он.
Первую передачу назначили на вечер.
Кошелев выбрал место сам. Посреди главной траншеи, между Избой и Сельсоветом, на небольшом бугорке. Оттуда, по его словам, была лучшая акустика. Я предложил отодвинуть установку хотя бы на полсотни метров от пулемётов. Кошелев ответил, что акустику не выбирают. Я не стал спорить, но велел Гринюку вырыть для усилителя нишу в стенке траншеи, поглубже, и накрыть её бревном.
— Зачем? — удивился Кошелев.
— На всякий случай.
Рупор выставили над бруствером, раструбом на немцев. Проводами соединили с усилителем. Кошелев надел наушники, достал из планшета листок с текстом и взял микрофон.
— Внимание, — прошептал он нам. — Начинаем.
И начал.
Говорил он хорошо. По-немецки, правильно, с выражением, как на экзамене в институте. Только тихо. Кошелев был интеллигентный человек, и голос у него был интеллигентный: ровный, приятный, рассчитанный на аудиторию в сорок человек. Установка честно усиливала этот голос, и над нейтралкой поплыло что-то вежливое, неразборчивое и почему-то очень грустное.
С немецкой стороны не ответили ничего. Даже не выстрелили.
— Слышат? — шёпотом спросил Шилов.
— Слышат, — ответил Калужский, который смотрел в трубу. — Один голову высунул. Послушал и обратно спрятался.
— Может, не понял?
— Может, заснул.
Кошелев дочитал текст. Снял наушники. Посмотрел на нас. Видно было, что он и сам понимал: не то.
— Громче надо, — осторожно предложил Клюев.
— Громче установка не может, — Кошелев постучал по усилителю. — Громче должен быть диктор.
Он попробовал громче. Голос сорвался на второй фразе и дал петуха. Над нейтралкой это прозвучало так, что с немецкой стороны кто-то отчётливо засмеялся.
Кошелев замолчал и покраснел. Даже в сумерках было видно.
И тут из-за моего плеча подал голос Вожатый.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант?
— Что?
— Прочитать. Громко.
Кошелев посмотрел на него, на рыжую голову, на винтовку, которую тот держал, как лопату.
— Вы знаете немецкий?
— Никак нет. — Вожатый кивнул на листок. — Вы мне русскими буквами напишите. Я прочитаю.
Кошелев подумал. Выбора у него, кажется, не было. Он достал чистый листок и минут пятнадцать переписывал текст русскими буквами, шевеля губами и что-то зачёркивая. Потом отдал Вожатому.
Вожатый взял листок. Прочитал про себя. Потом взял микрофон, отодвинул его сантиметров на двадцать от лица, как будто микрофон был лишний, набрал воздуха и выдал.
— ДОЙЧЕ ЗОЛЬДАТЕН!
Установка крякнула от неожиданности. Рупор загудел. Над нейтралкой прокатилось так, что у немцев на бруствере кто-то упал. Калужский в трубу это видел и потом клялся, что упал от испуга.
Вожатый читал ровно, мощно, без всякого выражения, как читают объявления на остановках. «Ир криг ист ферлорен» звучало у него как «Проходите в середину вагона». «Эргебт ойх» — как «Не задерживайте двери». Произношение было такое, что Кошелев за его спиной сначала морщился на каждом слове, потом перестал морщиться и начал просто зажмуриваться. Но слышно было каждое слово. На три километра.
Дочитал Вожатый до конца. И в самом конце, после последней фразы, по двадцатилетней привычке, машинально, тем же ровным голосом, добавил от себя:
— КОНЕЧНАЯ.
Кошелев открыл глаза.
Над нейтралкой повисла тишина. Потом с немецкой стороны кто-то неуверенно крикнул что-то вопросительное. Видимо, пытался понять, что такое «конечная».
Взвод лежал на дне траншеи и беззвучно умирал со смеху. Шилов уткнулся лицом в шинель. Клюев кусал рукав.
— Это… — Кошелев не мог подобрать слов. — Это что было?
— Виноват, товарищ старший лейтенант, — Вожатый вернул микрофон. — Привычка.
Я смотрел на Вожатого и думал про Мишку Зыкова. Зыков бы этот текст прочитал голосом Геббельса. Или немецкого фельдфебеля. Или кого угодно, так, что немцы бы сами поверили, что с ними разговаривает начальство. Зыков показывал людей. А Вожатый никого не показывал. Он просто объявлял, как объявлял всю жизнь, громко и так, чтобы дошло до последней площадки.
Разница была большая.
После текста Кошелев поставил пластинку.
Патефон завели, иглу опустили, и над нейтралкой поплыла «Катюша». Бодрая, громкая, с оркестром. Немцы послушали первый куплет спокойно. На втором куплете по рупору ударил пулемёт. Пули прошли над бруствером, и одна звякнула по жести.