— Довнар, она же закреплена за участком. Приказом. Я вам сам это говорил.
— Говорили, товарищ старший лейтенант. Я дословно запомнил.
— А участок сдаём.
— Сдаём. Только вот вопрос: участок — это что? Доски? Или те, кто по ним ездит?
Кошелев снял очки, протёр и надел обратно. Мы все уже знали, что это у него означает «есть».
— Участок там, где вы, — решил он. — Так и напишу. Пусть политотдел разбирается.
Гуся несли последним. Шилов тащил корзину на руках и прижимал к себе, как прижимают чемодан на вокзале, когда кругом одни жулики.
Шли ночью, без огней.
Дорога была одна, и по ней двигалось всё сразу. Сначала нас обогнали грузовики со снарядами, и мы вылезли в снег по колено. Потом пошли танки. Тридцатьчетвёрки с десантом на броне, одна за другой, и из-под гусениц летела ледяная крупа прямо в лицо. Пыжов считал их вслух, сбился на сороковом и плюнул.
— Это куда ж столько?
— Туда, — буркнул Клюев. — Куда и нас.
— А нас куда?
— Узнаю — тебе первому скажу.
Я шёл рядом с санями, держался за борт и знал, куда. Знал, что через неделю этим танкистам придётся бросить почти всё и выходить пешком. Знание никуда не девалось. Я просто шёл и держался за борт.
Под утро дорога упёрлась в лес. В лесу было тесно, как на вокзале перед праздником. Пушки в чехлах, ящики штабелями, кухни, санбатовские палатки. А между всем этим стояли лошади. Сотни лошадей под попонами, с торбами на мордах, и около них люди в кубанках и папахах.
Машка подняла голову и тихонько заржала. Ей ответили со всех сторон разом.
— Сани! — заорал кто-то из-за ёлок. — Ёлки зелёные, сани с гнёздами!
Из-за ели вылез человек в папахе и бурке, с бородой, которой у него год назад не было. Обошёл сани по кругу, как обходят старую знакомую на улице, чтобы убедиться. Потрогал брус, гнёзда, упор. У лошадки на передке остановился.
Потом поднял глаза.
— Довнар!
— Гончар! Это что у тебя, маскировка?
— Это зима. — Гончар сгрёб меня вместе с шинелью и подержал, как мешок. — Бриться нечем, воду коням берегу. Живой, чёрт! А мне говорили, ты уже генерал.
— Кто говорил?
— Да все. Телефонистки наши. Про тебя такое рассказывают — уши вянут. Что ты немцев на конечной остановке в плен берёшь. Взводами.
— Одного. Из ямы.
— Не порть, — замахал он руками. — У нас взводами. И не спорь, у нас лучше рассказывают.
Тут он заметил край повязки у меня на рукаве. Белая, с гусём, по дневному правилу вывернутая наизнанку, но край всё равно торчал.
— А это что у тебя за орлы?
— Гуси.
Гончар завертел головой и увидел корзину у Шилова. Гусь высунулся, вытянул шею и прошипел ему что-то короткое и неприветливое, как часовой без пароля.
— Тот самый, что ли?
— Тот самый.
— Видал, видал! — Гончар захохотал, и в бороде у него что-то затряслось. — Слушай, Довнар. Ты ж мне тогда сани не уступил, помнишь? Так мы потом себе такие же сделали. По кузнецу твоему.
— По Гринюку.
— Ну, по Гринюку. Так вот, тачанок у нас больше нет. Ни одной на всю дивизию. Все на санях. — Он подбоченился. — Так что первыми начали всё-таки мы.
— Ладно, — уступил я. — Вопрос снят.
Он кивнул, будто год этого ждал, и посмотрел на своих лошадей.
— Велели коней кормить досыта. И овса по два мешка на седло. Двадцать лет при конях, Довнар. Когда по два мешка дают, значит, далеко. А куда — молчат.
— Нам тоже молчат.
— Ну, значит, где-то рядом будем. — Он хлопнул меня по плечу. — Свидимся.
И ушёл к своим, оглянувшись на сани ещё раз.
Где-то рядом. Я смотрел ему в спину и прикидывал. Им переправляться послезавтра. Потом идти далеко — тут он угадал. А дальше — как в той книжке, без фамилий.
Шилов стоял рядом с корзиной и тоже смотрел Гончару вслед.
— Хороший мужик, — заключил он. — Только зарос. Раньше не было.
— Раньше не было, — согласился я.
За редким ивняком лежала река. Узкая, белая, вся в снегу.
Никто не объявлял, что эта ночь — перед делом. Но вечером привезли белые халаты, к ночи водку, а на исходные вывели к самому берегу. Ракеты на том берегу висели не по семь минут, как у нас на Прыще, а по пять. Новое расписание. Калужский уже сидел с листом и записывал.
Спать я не стал. Пошёл по роте.
Фомичёв спал у станка, накрывшись халатом. Спал аккуратно, как спят парикмахеры: не ворочаясь, будто боялся помять причёску, которой под шапкой не было. Рахим рядом не спал. Сидел, положив ладонь на кожух, и, когда я подошёл, поднял голову.
— Булькает, — доложил он шёпотом.
Глицерин. Вятка, когда его увозили на волокуше, велел весной слить. Весной слили. В октябре залили снова.
Вожатый спал сидя и прижимал к груди тряпку со звонком. Зельцер привалился к Калужскому, Калужский к Зельцеру, и вдвоём они держались, как два бревна в накате. Илья Федин уснул прямо в очках.
Клюев лежал на спине и смотрел в небо, где как раз висела немецкая ракета.
— Товарищ старшина, — позвал он, не поворачивая головы. — Завтра?
— Завтра.
— Ну и хорошо. А то ждать хуже.
Пыжов спал в обнимку с дощечкой. При свете ракеты я разобрал на ней свежую запись: «Танков 40 и ещё. Кони. Гончар с бородой».
Шилов не спал. Шилов сидел у корзины и тихо уговаривал гуся.
— … тридцать семь дней осталось. Ну хоть намекни. Ну что тебе стоит.
Гусь слушал и не намекал.
Гринюк сидел на санях, строгал щепку и смотрел на реку. Спал ли Гринюк вообще когда-нибудь, во взводе так никто и не выяснил.
Недбайло я нашёл последним, на правом фланге. Он сидел на снарядном ящике прямо, как на партсобрании, и смотрел в темноту на тот берег.
— Ты чего бродишь? — спросил он, не оборачиваясь. Спрашивал он, как обычно, не меня, а пространство перед собой.
— Считаю.
— Ленты?
— Людей.
Недбайло помолчал.
— Людей ночью не считают. Людей утром в строю проверяют. А ночью пусть спят.
— Пусть спят, — согласился я.
— Завтра, значит?
— Завтра.
— Ну хоть бегать не придётся. — Он поёрзал, устраиваясь поудобнее. — Там, гляжу, особо не покочуешь. Лёд кругом.
Отвечать я не стал. Он и не ждал.
Вернулся к саням, сел рядом с Гринюком и достал компас. Стрелка качнулась и встала. Север — направо, вдоль реки, туда, где километрах в тридцати за снегом лежал Ржев. Запад прямо, за белым льдом. Нам туда.
Пятьдесят два человека в роте. Я пересчитал два раза.
Глава 17
Первый залп ушёл в снег.
Пушки за спиной ударили разом, по всему лесу, так что с ёлок посыпалось, а впереди, за рекой, даже не вспыхнуло — только где-то в белой мути глухо ухнуло, раз, другой, десятый, и звук тут же гас, как будто снаряды падали в вату.
— Ничего не вижу, — доложил Калужский. Он лежал рядом со мной на берегу и упирался прицелом в метель. — Совсем. Даже берег тот не вижу.
— А его там нет, — утешил его Шилов. — Его снегом занесло.
Снег шёл с ночи. К рассвету он перестал падать сверху и начал лететь сбоку, а теперь, кажется, валил отовсюду, включая землю. Видимость была метров сто, и то если сильно хотеть и подключить фантазию.
Где-то позади, на НП артиллеристов, надрывался телефон. Я слышал обрывки: «…левее… да какой левее, я ж не вижу ни хрена!..» Артиллерийский наблюдатель орал в трубку с отчаянием человека, которого попросили описать картину в музее, куда не дали зайти.
В моём времени эту проблему решили бы дроном. Подвесил коптер над рекой, посмотрел в планшет, скорректировал. Тут дронов не было. Тут был лейтенант с биноклем и снег, в котором этот бинокль был так же полезен, как зонтик под водой.
— Это сколько ж они долбить будут? — Пыжов лежал за Клюевым и считал разрывы на пальцах. Пальцы у него кончились уже раз пять.
— Полтора часа.
Это вырвалось само.
Клюев повернул голову.