Да, он прекрасно знал, что Поскребышева и Власика от него убрал Берия. Но никакой благодарности к этому человеку не испытывал. Скорее наоборот, он становился по отношению к нему еще более подозрительным. И в глубине своей так никем и не познанной души, он уже прекрасно знал, чем эта подозрительность, в конце концов, обернется для Берии. Но никакой жалости к нему не испытывал. Жалко ему было только себя...
В декабре Сталин неожиданно для всех попросил принести ему дневники последнего русского царя, которые и были доставлены ему в кабинет Берией. Но особого интереса к записям Николая II не проявил. Бильярд, чтение, прогулки, любовь к жене — вот, собственно, и все, что интересовало этого, с позволения сказать, владыку. Так чего же удивляться, что он так легко отдал власть, а вместе с нею и государство...
Думал ли он в те декабрьские дни, подолгу стоя у окна, о себе? Наверное, думал, как думает о себе каждый человек. А ему было что вспомнить. Революция, Гражданская война, борьба с оппозицией, Ленин, Троцкий, Бухарин, коллективизация и индустриализация, репрессии, война, победа и снова репрессии...
Да, все это было, и все эти события и люди стоили ему нервов и крови. И все же по-настоящему он думал уже не о них, а о той неизбежности, которая поджидала его с беспощадностью подосланного убийцы. Умирать ему не хотелось. Но... увы, смерть была не троцкистом и даже не агентом гестапо, от нее не спрячешься за семью дверями и от нее не спасут день и ночь бдящие чекисты... Все тлен и суета сует... Как у Эклезиаста.
Впрочем, почему это тлен, а созданное им государство? Отдавал ли он себе отчет в том, что и оно было тленом, ибо было создано в суете? Наверное, отдавал, потому и повторял своим сподвижникам, что без него они погибнут. Почему? Да только потому, что он не мог не понимать, что созданным им государством править так же, как правил он, остававшимся после него было уже не под силу. И дело было даже не в отсутствии тех необходимых для этого талантов, а в том, что, хотели они того или нет, наступало новое время, и оно требовало новых песен...
Спросил ли он хоть раз себя, для чего он, будучи еще семинаристом, ввязался в эту оказавшуюся такой для него долгой игрой. Из-за любви к будущей великой России или все же только потому, что другого пути у него в той России не было? Да и что он вообще по-настоящему любил в этой жизни? Маркса? Ленина? Жен и тех любовниц, которые у него были?
Вряд ли... И если быть честным, то по-настоящему он любил в этом мире только власть. Все остальное для него не имело особого значения. Он всегда завидовал тем, у кого была власть. Как сейчас завидовал тем, кто останется после него. Может быть, именно поэтому в нем и рождалась злоба ко всем тем людям, которые переживут его. И в то время как его с превеликими почестями похоронят, они будут точно так же ходить по земле, пить, есть, смеяться и любить...
А вот будут ли они вспоминать о нем? Наверное, будут... Во всяком случае, он сделал все, чтобы в каждой семье навсегда осталась о нем зарубка на память. И неважно, о ком шла речь! Дети кулаков, истинных и мнимых троцкистов, виновных и невиновных генералов, казаков, евреев, чеченцев и балкарцев, врачей и писателей — все они еще долго будут помнить о нем...
Но это все та же суета по сравнению с той памятью, какую он оставил в истории. Великий и беспощадный, он создал на развалинах империи новую империю и победил в самой страшной войне. И что бы там ни говорили, похвастаться подобными достижениями в этом мире могли не многие...
Думал ли он о том, что все его великие достижения — лишь результат насилия, а не эволюции: а сам он был калифом всего на несколько десятилетий. Вряд ли, он жил и правил в России, и этим было сказано все...
27 февраля Сталин побывал в Большом театре. Давали «Лебединое озеро». До конца балета он оставался один в своей ложе, потом вызвал к себе директора театра и попросил его поблагодарить исполнителей за «филигранную отточенность».
На следующий день он в последний раз в своей жизни приехал в Кремль, где посмотрел кинофильм. Потом пригласил всех членов Политбюро к себе на дачу. Ровно в полночь к нему приехали Берия, Маленков, Хрущев и Булганин.
Против обыкновения в эту ночь гостям подали только виноградный сок. Однако сам Сталин выпил рюмку «Телави», разбавленного по обыкновению водой. Застолье продолжалось до четырех часов утра, в основном говорил только Берия. Чувствуя изменившееся к нему отношение вождя, он старался еще что-то исправить. Прекрасно зная, что сделать это уже невозможно. И тем не менее он, видимо, желая доставить Сталину приятное, говорил и говорил о «деле врачей». И выходило так, что именно они отправили в мир иной Щербакова, Димитрова и Жданова.
Сталин слушал Берию, но думал, видимо, о своем. Теперь-то он мог сознаться, что «дело врачей» началось отнюдь не с какого-то там письма этой неврастенички Тимашук, а с него самого и его профессора Виноградова. Ведь это Виноградов нашел у него во время осмотра весьма заметное ухудшение здоровья и попросил как можно меньше работать и как можно больше отдыхать. Да, тогда он пришел в ярость, как видно, забыв, что Виноградов был не буржуазными средствами массовой информации и должен был говорить только правду.
Был ли Виноградов его личным врагом и агентом гестапо? Сталин настолько уже запутался в этих бесконечных выяснениях, что только махнул рукой. Против его воли у него вырвалось:
— Что Виноградов?
— Слишком болтлив, товарищ Сталин, — поспешил сообщить Берия. — Договорился до того, что у товарища Сталина было несколько гипертонических приступов...
Сталин взглянул на говорившего Берию и поморщился. Да, этот не стал бы предупреждать о возможной гипертонии, которая и на самом деле мучила его все последние годы. Неожиданно его охватила злость против этого сладкоречивого болтуна, против Виноградова, который мог бы его вылечить, имей он к нему больше доверия, и в первую очередь против самого себя, этого доверия к врачу не имевшего.
— Ладно, — оборвал он Берию, — пусть болтает, ему же хуже... А вот Игнатьеву передайте: не добьется признания врачей, станет меньше ростом ровно на голову...
Гости невольно переглянулись, словно на них повеяло от этого старца могильным холодом. Даже сейчас Сталин оставался Сталиным и не собирался отпускать невиновных.
В пятом часу утра Сталин пошел провожать гостей. Ничто не предвещало катастрофы. «Когда выходили в вестибюль, — вспоминал Хрущев, — Сталин, как обычно, пошел проводить нас. Он много шутил, замахнулся, вроде бы пальцем, и ткнул меня в живот, назвав Микитой. Когда он бывал в хорошем расположении духа, то всегда называл меня Микитой. Мы тоже уехали в хорошем настроении, потому что ничего плохого за обедом не случилось, а не всегда обеды кончались в таком добром тоне».
Да, все так и было. Если верить Хрущеву. Но есть и другие воспоминания о последнем в жизни Сталина вечере. И согласно им, Сталин пребывал отнюдь не в добром расположении духа. Наоборот, он все больше раздражался и то и дело нападал на всех, кроме затаившего дыхание Булганина.
Ему очень не нравилось, что очень многие руководители полагали, что будут сидеть в своих теплых креслах и жить старыми заслугами. Ну а поскольку он обращался к тем, кто сидел за его столом, то складывалось впечатление, что он грозит именно им. Впрочем, кто знает, может быть, так оно и было на самом деле...
Выговорившись, Сталин сухо попрощался и ушел к себе. Больше никто от него не услышал ни слова. И весьма знаменательно, что его последние слова на этой земле были не о душе или смысле жизни, а о том, что кто-то станет на голову короче, а кому-то не сдобровать...
«Успокоенные» таким образом гости потянулись к выходу. Причем Берия с Маленковым сели в одну машину. Что, конечно же, не может не навести на некоторые размышления. Они хорошо знали цену сталинским угрозам и вполне могли обсуждать, как им обезопасить себя от них. Безжалостно убивавших других, им очень не хотелось умирать самим...