Для обучения в семинарии, которая по праву считалась одним из лучших учебных богословских заведений России, требовалось почти полторы сотни рублей в год — сумма по тем временам значительная и совершенно неподъемная для матери. Что же касается казенного содержания, то Кеке оставалось надеяться только на чудо.

И чудо произошло! Ректор вошел в положение способного ученика, и 3 сентября Сосо стал полупансионером, что означало бесплатное проживание в семинарском общежитии и пользование столовой. В тот же день Сосо вошел в огромный четырехэтажный дом, в котором разместилось семинарское общежитие, и ему в нос ударил затхлый запах воска и мышей.

Так началась его семинарская жизнь. Довольно, надо заметить, однообразная. Подъем в семь часов, утренние молитвы, чай, затем занятия в классе... Уроки продолжались до двух часов, в три следовал обед, в пять начиналась перекличка, после которой выходить на улицу запрещалось. Затем следовала вечерняя молитва, в восемь часов чай, после которого ученики расходились по своим комнатам готовиться к завтрашнему дню. В десять часов был отбой, а на следующий день все повторялось сначала. Наличные нужды у ребят оставалось всего каких-то полтора часа в день, ну и, конечно, воскресенье.

«Жизнь в духовной семинарии, — вспоминал однокашник Сосо по семинарии Доментий Гогохия, — протекала однообразно и монотонно. Вставали мы в семь часов утра. Сначала нас заставляли молиться, потом мы пили чай, после звонка шли в класс. Дежурный ученик читал молитву «Царю Небесному», и занятия продолжались с перерывами до двух часов дня. В три часа — обед. В пять часов вечера — перекличка, после которой выходить на улицу запрещалось. Мы чувствовали себя как в каменном мешке. Нас снова водили на вечернюю молитву, в восемь часов пили чай, затем расходились по классам готовить уроки, а в десять часов — по койкам, спать».

Как и повсюду, семинаристы объединялись в своеобразные общины по месту жительства и национальности, и вместе с другими горийцами Сосо сблизился с телавцами. Сосо никогда не жил в большом городе, чувствовал себя в нем не в своей тарелке, и не случайно один из приятелей вспоминал, что поначалу это был «тихий, предупредительный, стыдливый и застенчивый юноша». Что казалось странным. Ведь именно теперь, когда вечно пьяный отец, скандалы и драки канули в небытие, мальчик снова мог стать тем же веселым и общительным, каким он был когда-то в Гори. Однако ничего этого не произошло, Сосо отличался еще большей сдержанностью, избегал всяческих разговоров, и, когда его звали принять участие в играх, он лишь хмуро качал головой.

Причину его задумчивости и замкнутости многие усматривали в боязни проявить неловкость и лишний раз показать свое увечье. Ведь после несчастного случая с фаэтоном он неохотно раздевался даже перед врачами. И все же, вероятно, дело в другом — в его неприятии семинарии, которую он, похоже, невзлюбил с первых же дней пребывания в ней.

Да и за что ему было любить семинарию? Да, его не били, но свободным он себя не чувствовал, потому что царивший в семинарии режим походил на тюремный. Опасаясь новых восстаний, начальство делало все возможное, чтобы держать воспитанников под постоянным контролем. Система доносов, слежки и постоянная угроза монахов заключить любого вольнодумца в сырой карцер висела над Сосо дамокловым мечом. Как и в Гори, воспитанники были обязаны говорить только по-русски, им запрещалось читать грузинскую литературу и газеты, посещение театра считалось страшным грехом.

И понять чувства Сосо можно. Он мечтал о светлом храме науки, а угодил в настоящую тюрьму. И эта самая тюрьма в какой-то мере была для него страшнее побоев. В отличие от отца, который никогда не посягал на его внутренний мир, преподаватели семинарии пытались заставить его думать так, как это надо было в первую очередь им. Ну а до того, что он думал и чувствовал сам, им не было никакого дела!

И все же главным, очевидно, было не это. Сосо все мог выдержать, если бы обладал тем великим религиозным чувством, каким отличалась его мать. Но, увы, никакой веры у молодого человека не было и в помине, а бесконечные молитвы и, по сути дела, насильственное духовное обучение могли вызвать у него, никогда не верившего ни в Бога, ни в Сына, ни в Духа, только обратный результат, выразившийся в цинизме и крайнем скептицизме ко всему небесному и возвышенному, а значит, и в куда более трезвом и приниженном взгляде на окружавшую его жизнь. Царившие в семинарии порядки сделали все, чтобы Сосо вплотную познакомился с лицемерием, ханжеством, двуличием, которыми отличалась значительная часть духовенства, верившая только в земные блага. И не было ничего удивительного в том, что из своего семинарского опыта он вынес только несколько идей и ни единого чувства и лишний раз убедился в том, что люди нетерпимы, грубы, лживы и порочны...

Конечно, Сосо был далеко не единственным учеником, кому не нравились тюремные порядки в семинарии. И если говорить по большому счету, то именно эти тюремные порядки и превратили тифлисскую семинарию в своеобразный рассадник вольнодумства в Закавказье. За несколько лет до появления в ее стенах Иосифа Джугашвили будущий основатель «Третьей силы» Сильвестр Джибладзе ударил ректора за то, что тот назвал грузинский «языком для собак», а спустя год один из бывших семинаристов лишил его жизни.

И ничего удивительного не было в том, что очень многие выпускники семинарии шли в революционное движение. Да и сам Сталин в интервью известному литератору Эмилю Людвигу в ответ на вопрос, как он пришел в революцию, ответил, что на оппозиционность его толкнул прежде всего протест против «издевательского режима и иезуитских методов, которые имелись в семинарии». «Я, — говорил он, — готов был стать и действительно стал революционером, сторонником марксизма как действительно революционного учения».

Кроме объективных причин имелись и личные. Конечно, после окончания семинарии Сосо мог стать священником. Но такая карьера его уже не устраивала. Не было в нем веры, да и разве мог он, сын сапожника, пробиться в обществе, где все расписано раз и навсегда? Да еще будучи инородцем, которому вообще был заказан вход в высокие и светлые кабинеты? Конечно, нет! Он прекрасно видел это по той же семинарии, в которой царило пренебрежительное отношение к бедным студентам. И именно он, со своим обостренным чувством справедливости, стал предводителем «униженных и оскорбленных», за что ему чаще других доставалось от презиравших «кухаркиных детей» преподавателей.

Вместе с тем это была пусть и жестокая, но в высшей степени полезная школа. Каждый шаг делался на глазах монахов, и, чтобы выдержать этот режим в течение нескольких лет, требовались необычайные способности к скрытности. Необходимо было контролировать каждый свой жест, каждое слово, и постепенно все семинаристы становились крайне осторожными даже в общении между собой. И эта суровая школа очень пригодится Сталину: и когда он будет бегать от охранки, и когда начнет заседать в Политбюро, и когда будет плести тайные интриги.

Нельзя не сказать и о том, что как бы ни порицали семинарию и ее порядки, но духовное образование во все времена считалось хорошим образованием. Да, семинаристы не изучали политэкономию и естествознание, зато она давала прекрасное знание истории. Ну а глубокое изучение на протяжении нескольких лет Библии вооружало человека способностью анализировать прочитанное и соотносить его с реальной жизнью. Не говоря уже о том, насколько изучение Священного Писания развивало память. Да, Библия в какой-то степени могла закрепостить ум, но дело здесь уже не в ней, а в уме. Да и какая в принципе разница, какой бог наденет на глаза того или иного человека шоры?

Примером подобного служит ненавидевший религию Ленин. Поставив на место Иисуса Христа Маркса, а на место Священного Писания его «Капитал», он так и не смог свободным философским взглядом смотреть на окружавший его мир. И чтобы заставить Ленина что-то пересмотреть во вросших в него марксистских догмах, нужны были тяжелейшие потрясения вроде Гражданской войны или Кронштадтского восстания. Таким же тяжелым и неповоротливым мышлением отличались многие старые большевики, которые совершенно не понимали того, что все в мире течет и все меняется, и с упрямой тупостью продолжали верить в мировую революцию.