К нам с Торквемадой подошел сухопарый монах. Подозрительно поглядывая на меня, он негромко произнес:
– Брат Фома, прошу простить за беспокойство, но встречи с тобой требует бургграф Тони Зайлер. Мы бы не стали тревожить тебя, но он очень настаивает. Утверждает, что имеет сообщить нечто важное.
– Бургграф Тони Зайлер… – на миг задумался великий инквизитор. – А, это тот, который…
– Да, тот самый. Он наконец–то заговорил. Но не желает раскрывать душу никому, кроме тебя.
– Что ж, если он того хочет – пусть будет по его. Я выслушаю всякого грешника, ибо таков мой священный долг. Отведи нас, брат Виктур.
Идти пришлось недалеко. Монах повернул ключ в замке, впуская Торквемаду в одиночную камеру. Тот подозрительно обернулся ко мне и поманил пальцем. Не хочет оставлять без присмотра, да еще в таком месте.
Бургграф Зайлер оказался невысоким пожилым мужчиной с редеющими седыми волосами. В глазах еще заметно дворянское достоинство, но лохмотья, грязь и следы пыток на теле придают сходство скорее с привокзальным бомжом. Убранство камеры – куча прогнившей соломы, треснутый деревянный табурет и наполовину полная помойная лохань – не прибавляет узнику респектабельности.
– Не думал, что таки удостоюсь общения с самим Томасом де Торквемадой, великим инквизитором этого несчастного мира, – горько произнес Зайлер.
– Вот я здесь, стою перед тобой, – равнодушно произнес Торквемада. – Что ты имеешь сообщить мне, тварь? Не желаешь ли наконец покаяться в грехах своих?
– Мне не в чем каяться, Торквемада. Я не считаю грехом то, что сделал. Если же Церковь считает, что я грешник… что ж, в таком случае я не желаю принадлежать такой Церкви.
– Понимаешь ли ты, что сейчас сказал?
– Понимаю. Одного этого уже достаточно, чтобы мне отправиться на костер. Но это искренние мои слова, и я от них не отрекусь.
– Жаль, если так. Однако я обязан задать тебе вопрос – осознаешь ли ты хотя бы, за что претерпеваешь муки в этом узилище?
– Осознаю. За то, что пресвятая Церковь считает любовь грехом.
– Церковь не считает любовь грехом, тварь. Любовь – чистейшее и светлейшее из чувств, дарованных человеку Богом. Любовь – основа нашей святой веры. Сам Бог есть любовь. Но то, что совершил ты, не любовь. Это грязь и мерзость.
– Вот как? – кисло усмехнулся разбитыми в кровь губами узник. – Неужели только из–за того, что я осмелился влюбиться в существо одного со мной пола, чистейшее чувство обращается грязнейшим?
– Именно так. Господь сотворил для Адама Еву, а не другого Адама. Твои чувства – не любовь, но низкая похоть и вожделение. Содомский грех – один из самых позорных грехов на этом свете.
– Мне нет дела до того, что об этом думают другие. Я утверждаю, что в этом отношении я родился отличным от других мужчин. Для меня подобное естественно, как для волка естественно есть ягненка. А что естественно, то не позорно.
– Вот как? Обратись к ученым натуралистам. Они скажут тебе, что для диких зверей совершенно естественны инцест, копрофагия и даже каннибализм. Неразумные твари поедают собственные испражнения, спариваются с родными братьями и сестрами, пожирают своих же новорожденных детей. Так будь же последователен в своих утверждениях. Если содомский грех – не грех, то все вышеперечисленное – также не грех. Осмелишься ли ты утверждать такое, тварь?
– Верно говорят в народе – легче передвинуть гору, чем переспорить инквизитора, – устало отвернулся бургграф. – Я не стану отвечать на твои крючкотворские доводы, Торквемада. В глубине души я лелеял крохотную надежду, что смогу достучаться до твоего сердца, но ты, видимо, давно заменил его на прогорклый уголек. Что ж, мне достаточно и того, что я прав. Мне не требуется твое одобрение.
– Я последний раз призываю тебя одуматься и раскаяться. Признай свой грех, повинись в нем – и Церковь протянет тебе руку спасения.
– Церковь? Что мне до твоей Церкви, Торквемада? Церковь с ее нагромождениями обрядов, ритуалов, правил… к чему все это, скажи мне? Зачем столько сложностей и препятствий? Я живу только по одному из евангельских правил – во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними. Одно–единственное, это правило прекрасно заменяет всю твою Церковь.
– И руководствуясь этим правилом, ты изнасиловал двенадцатилетнего мальчика, – сухо произнес великий инквизитор.
– Да, и не сожалею об этом. Я не совершил ничего такого, чего не желаю для себя. Я ведь просто хочу, чтобы меня любили. Если это желание преступно, тогда суди меня, Торквемада. Суди – и будь вечно проклят.
Почему–то великий инквизитор мелко затрясся. Мне показалось, что он взбесился, но потом я пораженно понял – Торквемада смеется. А я–то полагал, что чувство юмора у него давным–давно атрофировалось.
– Проклят, говоришь? – отсмеявшись, переспросил великий инквизитор. – Ты опоздал, тварь. Я давно уже проклят. И мое проклятие в тысячу раз тяжелее всего, что ты можешь вообразить.
Выйдя из камеры, он произнес:
– Брат Виктор, распорядись подготовить аутодафе для бургграфа Зайлера. Я приговариваю его к сожжению.
– Будет исполнено, брат Фома, – поклонился монах–доминиканец.
– Падре, а у вас есть другие наказания, кроме сожжения? – не выдержав, спросил я, когда мы пошли дальше.
– Нету. А зачем?
– И правда. Глупый вопрос.
В подземельях инквизиции я повидал еще довольно много интересного. Количество и разнообразие пыточных приспособлений превосходит все мыслимое разумением. Большинству зловещих агрегатов я даже затрудняюсь подобрать название.
В одном из залов мне довелось стать свидетелем необычного судебного процесса – суда над бешеной собакой, искусавшей человека. Бессловесную тварь на полном серьезе допрашивали, снимали показания, опрашивали свидетелей и потерпевшего. Прибегли даже к пыткам, исторгнув из пса лишь болезненный визг и скулеж. А в конце концов приговорили к смертной казни через удавление. Как я понял, к животным здесь сожжение не применяется.
– Вот он, этот чернокнижник, – наконец произнес Торквемада, указывая на висящего мужчину. – Тот самый, о котором я тебе говорил, тварь. Его имя Червец, и он подозревается в создании чудовищ, именуемых шатирами.
Я пристально всмотрелся в узника. Да, сразу видно, что это серьезный клиент, не чета предыдущей шантрапе. Настоящий колдун, подлинный.
Иначе он просто не смог бы болтаться в петле, оставаясь при этом живым.
Тощий. Высокий. Кожа очень смуглая, но черты лица скорее славянские. На голове волос нет, зато есть небольшие усы и борода. Все тело испещрено ритуальными шрамами, составляющими какую–то сложную систему. Возраст неопределенный – где–то между тридцатью и шестьюдесятью, точнее не скажу. Одежды нет – голый, как Адам до грехопадения. Руки и ноги закованы в проржавевшие насквозь кандалы, на шее – веревочная петля.
Несмотря на то, что мужика повесили, умереть он пока не умер. Горло посинело, взгляд отсутствующий, рот полуоткрыт, оттуда доносится сдавленный хрип. Но жизнь в этом теле все еще присутствует – и сознание тоже.
Других испытуемых в этом просторном зале нет. Зато есть четверо монахов–доминиканцев – стоят по углам, головы опустили, руки сложили перед лицом, тихо бормочут молитвы. На каждой стене по распятию. В воздухе клубится благовонный дым. С потолка свисают гроздья вербы. Похоже, все это служит для блокировки колдовских способностей.
– Он не унимался, – тихо произнес брат Франц, обращаясь к Торквемаде. – Нам пришлось пережать ему горло, чтобы он не мог произносить заклинаний.
– А попроще способа не нашлось? – не удержался я. – Кляпа, например…
– Червец может колдовать и без слов, – сухо ответил монах. – Петля служит двум целям. Она не дает произносить заклинания и в то же время принуждает чернокнижника тратить все силы на поддержание в теле жизни.
– А почему кандалы такие ржавые? Получше найти не могли?
– Эти цепи и кандалы только сегодня утром сошли с наковальни. Червец – чрезвычайно сильный чернокнижник. Мы меняли кандалы уже дважды – и очень скоро их придется менять в третий раз. Железо вредно колдовству – и колдовство стремится разрушить этот барьер.