— Что это? — спросил я. — Баня?

— Избушка на курьих ножках.

Я сразу же метнул глаза вниз, поглядеть, где там курьи ножки. Избушка стояла на четырех пнях.

— А где ножки?

— Вот такие пни с лапами и называются курьими ножками. Похожи ведь?

— Да, здорово похожи. А кто живет в избушке?

— Раньше видывала, играли барские ребятишки. А теперь давно уже никого не вижу. Может, по ночам кто бывает.

— А кто?

— Совы, летучие мыши, зайцы.

— И Баба-яга?

Не знаю. Это надо ночью глядеть.

Я попросился в избушку. Бабушка отпустила. В избушке был пол, потолок, лавки. Я поглядел во все окна, посидел на балкончике. Да, видно, что в ней никто не жил из человеков: на полу, на лавках, на балкончике валялось много сухих листьев, занесенных ветром. Но чудища могли жить, они, скорей всего, не метут полов: у медведей, волков, змеев нет рук, у Бабы-яги помело грязное, — наверно, только мусорит.

Избушка так взбудоражила, так распалила меня, что виделась во сне. Я вскакивал, шарахался по дому, бредил: не боюсь Бабу-ягу, я от нее убегу. И кончилось тем, что решил переселиться в избушку, пожить в сказочном мире.

Но тут случилась беда — бабушка попала под сильный дождь с градом, простудилась и заболела тяжелым воспалением легких. Моя мама перебралась временно в Чижи, а меня, спасая от горьких переживаний, отправила в соседнюю деревню, к тетке.

Я уже знал, что люди умирают, их хоронят — прячут под землю — и встретиться с ними после этого невозможно, но свою бабушку, бойкую говорунью, сказочницу, не мог представить мертвой. Думал: поболеет и встанет, — бывало, хварывала.

А к тетке вдруг приехал мужик из Чижей, пошептался немного и начал собираться обратно. Тетка зажгла перед иконами лампадку и долго молилась, потом оделась во все черное, сказала, что ей надо в город, и уехала с мужиком. Я понял: про город она врет для меня, а едет в Чижи, бабушке плохо.

Меня будто схватил кто-то и понес. Стороной от дороги, чтобы не попадаться на глаза тетке, босиком по колючей стерне недавно сжатого ржаного поля, по топкому лугу, по кустарнику промчался я пять верст до дому. Чувствовал только страх: успеть бы, не опоздать бы! Опоздаю — и не будет бабушки, гостинцев, сказок; почему-то казалось, что не будет ни солнца, ни тепла, одна холоднущая зимняя ночь.

Бабушка была еще жива, но уже не говорила и никого не узнавала. Тетка молилась перед иконами. Я встал рядом с ней и тоже начал молиться.

Три дня бабушка пробыла между жизнью и смертью, а затем пошла на поправу. Почувствовав, что будет жива, она подозвала меня, перекрестила и сказала:

— Ты вымолил меня. Дай тебе господи за это счастье!

Я сказал, что тетка молилась больше моего.

— И ей, господи, дай счастье! Без тебя, одна тетка, может, и не отмолила бы. Господь больше внемлет маленьким.

Вот и сейчас в деревню, где не утихает шум, тянет меня то же чувство: успеть бы, не опоздать бы. Нахожу склон поотложе, полесистей, забираюсь наверх, где овраг окаймлен неширокой полосой кустарника. Здесь, на обдуве, кустарник почти нагой. Сквозь негустую сетку ветвей хорошо вижу поле, дорогу. Но видят и меня: сразу бьют по мне из двух точек. Ныряю обратно в овраг. Пробираться в деревню нечего и думать.

Начинается день. А днем мы должны отдыхать, спать, набираться сил для новых диверсий и вести наблюдение за противником.

Забираюсь в свою яму — уже присвоил, вот человече! — которую облежал, обмял. Но заснуть толком не могу. У меня странное состояние — полусон, полубред.

Наплывают воспоминания, воображаю, что не только в воспоминаниях, а на самом деле вернулся назад, в свое детство, мне семь лет.

Была вот такая же осень. Тепло, солнце. Начинался листопад. Бабушка хворала. Я сидел около нее и думал грустно, что, пока она болеет, отойдет все — черемуха, грибы, орехи, выпадет снег, и я не поживу в сказке. Мучило меня нетерпенье поскорей переехать в избушку на курьих ножках. Я все уже обдумал: спать натаскаю сена, а еще лучше палых сухих листьев; есть буду грибы сыроежки и другие жареные, в парке много всяких грибов; можно из дому принести картошки, капусты, репы; пить буду из реки.

Меня беспокоило, что я не умею варить, жарить. Но я решил одолеть и это. Подсел к бабушке и завел разговор:

— Ты, бабушка, все умеешь?

— Где все… Таких людей нету.

— А много умеешь?

— На мою жизнь хватит.

— Кто научил тебя?

— Сама. Когда дедушку убили, я одна большая осталась в доме, а маленьких — орава. Надо мне было делать все и за себя, и за дедушку, и за всех маленьких. Тут хочешь не хочешь — заумеешь.

— Я тоже хочу все уметь.

— Учись, научишься. Люди не родятся с «умеем». «Умей» потом приходит, от науки.

— Я хочу скоро. Научи меня!

— Чему научить-то?

— Суп варить, картошку, грибы жарить.

— Это зачем тебе, да еще скоро?

— Тебя кормить. — Не сказал, что собираюсь переселяться в сказку.

— Спасибо, внучонок! Только с этим успеется. Пока вот добрые люди кормят нас, а скоро и сама я поднимусь.

Наше хозяйство и уход за нами вели моя мать и тетка, чередуясь: у каждой были еще свои дела, свое хозяйство. Я приглядывался, как они варят, жарят, пробовал даже помогать, но все кончалось неудачей — на меня прикрикивали: «Парень, не мешайся, не путайся под ногами! Без тебя тошно».

Так и остался без «умея». Но не унывал: научусь сам, сделаю кое-как — и ладно. Мне не гостей принимать.

Бабушка не залежалась, скоро повела дом сама и снова начала возить в Москву молоко, сметану, творог, а по заказу — и разные лечебные травы, коренья, ягоды. Многие из московских людей называли бабушку своей кормилицей и лекаркой, приглашали в гости и сами приезжали к нам.

Не подвела меня и осень, дождались и орехи и грибы. Можно было переселяться в сказку. Для первого раза я взял только маленькую корзиночку да ножик и сказал бабушке, что пойду по грибы в наш лес. Вокруг Чижей много лесов: сразу за огородами — наш Чижевский, с версту от деревни — Абрамцевский, в другой стороне — Мурановский. В свой лес бабушка спокойно отпускала меня одного.

Скоком, будто наш дворовый пес Полкан, сорвавшийся с цепи, прибежал я в парк, в избушку. Но избушка оказалась занятой — на скамейке, среди дубовых и кленовых опалых листьев, сидела маленькая девочка. Увидев меня, она вскочила, — знать, сильно испугалась, — и прянула в угол. Я тоже испугался и отпрянул немножко назад.

Долго стояли мы, как завороженные, как немые, удивленно и опасливо обшаривая друг друга глазами. Девочка была с меня, в белой вышитой кофточке, в пестром сарафанчике, в сандалиях на босу ногу. Темноватые волосы перевязаны голубой ленточкой.

Я тогда верил, что и Баба-яга, и Змей-Горыныч, и Красная Шапочка — все, что рассказывается в сказках, есть и в самом деле. Может быть, эта девочка — Красная Шапочка, которая сняла свою шапочку? Не все же время она ее носит! А может, сама Баба-яга прикинулась девочкой? Она — волшебница и может обернуться кем угодно. Ишь какая пестренькая, яркая, как синица, даже ярче.

Я, грязнолапый, в замызганных штанишках и рубашонке, без пояса, нечесаный, показался ей, наверно, нищим. Такого она, пожалуй, не будет хватать: сам голоден, одни кости, в нем нечего есть.

Вдруг девочка заговорила:

— Ты, мальчик, ко мне?

— Нет, — отрезал я сердито, как рубанул топором.

— А к кому?

Я растерялся, — как ответить? А потом решил: если она Баба-яга, я убегу, а если просто девочка, прогоню ее, — и снова рубанул:

— Жить. Это моя избушка.

— Твоя?.. — Видно было, что девочка удивилась. — А мне сказали — ничья.

— Я нашел ее.

— Я тоже нашла. Я тут давно живу.

И верно, избушка была выметена, вымыта, над окнами красиво спускались золотистые кленовые листья, на подоконниках стояли стаканчики с цветами.

— Все равно моя. Ты уходи!

— Я раньше твоего нашла. И мама разрешила мне жить тут.