Я добросовестно стерег дом, ждал вкусный гостинчик. И верно, под вечер бабушка вернулась. На загорбке у нее сидел привязанный полотенцем Данька. Бабушка спустила его на пол, шлепнула не больно: «Слава богу, доехали. Гуляй теперь на своих!»
Неуверенно, криво Данька проковылял через всю избу, там дрёпнулся, но не закричал: «Уки, уки…» Знать, поумнел либо за дорогу бабушка так намяла его, что «уки» совсем разонравились.
По привычке с жадными глазами вертелся я около бабушки.
— Тебе чего? — наконец спросила она. — Гостинчик ждешь?
Я признался:
— Гостинчик.
— Этого мало? — И она кивнула на Даньку.
— Мне, водиться? — закричал я. — Не буду, не стану!
— А с тобой не водились? Ты думаешь, все сам сделал: и родился, и кормился, и подтирался? Со всеми одинаково приходится. А куда его, куда всех вас денешь? Обратно к мамкам в брюхо не засунешь. — Она пошарилась в кармане платья и дала нам с Данькой по конфетке «Мишка». — Без вас тоже нельзя: всему народу конец придет.
С Данькой началось то самое, что не совсем еще кончилось со мной, — куда бабушка, туда же на своих ходулях и Данька. Бабушка где подхватит его на руки, где завернет шлепком домой, где оставит на полдороге: поорет и затихнет. Да маленьким и полезно кричать, легкие будут крепче.
Я применял ту же, бабушкину систему воспитания: когда подхвачу, когда оставлю одного, когда нашлепаю. Чтобы я не подхватывал часто, не надсаждался, бабушка выкатила из чулана Данькину карету. Когда в улице начиналась шумная, развеселая игра в «кони», в свадьбу, в масленицу, я поступал умней прежнего: высаживал Даньку, и карета неслась пустая. А пассажир Данька что есть мочи гнался за ней, падал, вскакивал, ревел и снова гнался.
Где ему, годовалому, было тягаться с нами! Он одолевал только одну усадьбу, а мы уж слетали до конца деревни и летели в другой. Повстречав нас, Данька поворачивал в нашу сторону и опять догонял, падал, плакал. «Бегай, бегай, ноги крепче будут», — утешал я и Даньку и себя. Ну, и шлепки отпускал братцу чаще и хлеще, чем бабушка. В общем Данька не особо тяготил меня, вот что значат хоть и маленькие слабенькие, но свои ноги.
8
Моя память не знает удержу. Я хотел повспоминать об одном Федьке, а она поволокла за этим бабушку, Даньку, всю мою семейную хронику.
А пусть ее вспоминает, пусть наслаждается. Раньше, до армии, я был так занят своей текущей жизнью, жил с такой энергией, с таким увлечением, что мне и в голову не приходило вспоминать, ворошить прошлое.
И нужды в этом не было. Жил — будто катился с крутой горки. Катился быстро — дух захватывало. Впереди был целый мир.
А теперь я постоянно оборачиваюсь к прошлому, ныряю в него, снова переживаю житое когда-то наспех. Теперь все там окрасилось по-новому, все стало мне дорого, мило: и голод, и холод, и обиды, и слезы, и бабушкины шлепки. Каждая мелочинка, любая капля былой жизни сверкает, как те разноцветные камешки, которые во всякое половодье вымывает речка Воря из своих берегов. Мы с Федькой называли их ляльками и долгое время считали драгоценными.
А бабушку могу вспоминать без конца, я только сейчас, издали, разглядел ее как следует.
Мы с Федькой поступили в одну школу, в один класс, сели на одну парту и десять лет просидели рядом. В школе было немало интересного: спортивные состязания, вечера самодеятельности, а книги, чтение открыли нам новый мир. Но самым увлекательным, самым любимым осталось у нас с Федькой прежнее — туристничать, бродяжить, открывать, собирать.
Ничуть не стесняя меня во всяких хождениях, бабушка выхлопотала у директорши детдома такую же свободу и Федьке. Вскоре Чижи и ближайшие деревни стали тесны нам, мы начали путешествовать дальше, с кострами, с ночевками, и еще учениками начальной школы облазили кругом километров на двадцать.
Особенно повезло нам в десятилетней школе — молодой, еще комсомолец, учитель географии Андрей Петрович Павлов оказался неугомонным туристом. Ученики дали ему прозвище Пилигрим. Да что-нибудь другое, более подходящее к Андрею Петровичу, и не придумаешь. Он в точности таков, как описывают пилигримов: сухощавый, жилистый, обожженный всеми солнцами и ветрами нашей страны. Одет он всегда как в дальний путь: брезентовый плащ и затертый до блеска рюкзак, кожаные сапоги, побурелая в дорогах шляпа, в руках длинная палка-посох.
Даже в школу и в магазин рядом с квартирой он не выходил снаряженным иначе. Про него шутили, что он и спит, не снимая рюкзака. Каждые каникулы, по два-три раза в году, Андрей Петрович собирал группу учеников, человек двадцать — тридцать, добивался льготных путевок, помощи от шефов и потом ехал с группой в Ленинград, Крым, по Волге, на Урал, Кавказ, Алтай. Для тренировки перед дальними поездками Павлов водил ребят пешком в Загорск, Москву, Переяславль, Звенигород…
Благодаря Андрею Петровичу мы с Федькой хорошо искрестили все околомосковье и Москву, одолели пешком Кавказ от Нальчика до Батуми, через ледники Главного хребта и Вольную Сванетию, побывали на Урале, в Ленинграде.
Из походов мы волочили полные рюкзаки всяких экспонатов и сувениров. Все это, и мое и Федькино, складывалось в бабушкином доме.
Дом построен давно, еще при дедушке, на большую семью: дедушка, бабушка, моя мать, ее сестра, брат и еще кто-то, кто умер до моего появления на свет. Дом пятистенный, приспособленный для жизни, когда в хозяйстве были лошадь, корова, свиньи, овцы, гуси, куры. При доме амбар для зерна, сарай для соломы и сена, хлевы для скота и птицы, навесы для телег и саней.
После того как скотину и всякий инвентарь бабушка сдала в колхоз, многие постройки оказались пустыми. В них мы с Федькой и развели свой музей. Там у нас груды всяких камней, собранных на Кавказе, Урале, в Подмосковье, особенно много с берегов нашей речки Вори. Бабушка подшучивала над нами: «Вы что же это, задумали все камни перетаскать домой? Берега-то у Вори заметно ниже стали». Много интересных рогов от диких и домашних коз, от быков и баранов. Много засушенных трав, цветов, листьев. Целый отдел замысловатых палок и клюшек, привезенных из разных мест.
Собирать палки мы научились у Андрея Петровича. Выезжал он в путешествие без посоха, а когда начинался пеший путь, вырубал интересную лесинку и затем на привалах обделывал ее, украшал резьбой. От каждого похода у него хранилась палка. Было их несколько десятков, со всей России, всякого дерева: еловые, сосновые, кедровые, дубовые, кизиловые, самшитовые… Гладкие, узловатые, витые, с рогульками на верхнем конце. Все покрыты самоличной графикой Андрея Петровича, на всех глубоко врезан маршрут: «Москва — Сухуми, через Сванетию», или: «Москва — Алтай», или еще какой и время путешествия.
Чтобы поскорей догнать Андрея Петровича, мы с Федькой при всякой туристской вылазке из дома, даже совсем коротенькой, обязательно приносили палки.
Федька сильно завидовал мне и ругал детский дом, где нет ну ни щелочки, куда бы можно было спрятать хоть что-нибудь.
— На все одна тумбочка. И в ней постоянно шарятся: дядьки и тетки ищут, не курю ли.
Я старался утешить Федьку, напоминал ему, что в детдоме есть уголок юных натуралистов и живой природы. А Федька не видел в этом радости:
— Сдашь в уголок — там сразу на запор. Без спросу и свое больше не увидишь. А откроют уголок — только и слышно: «Не хватай! Убери, не тяни руки! Руками нельзя трогать». Не живой уголок, а смерть мухам.
Однажды я начал расхваливать этот уголок: в клетках живые птицы, в банках живые рыбы, на цепочке сидит живой лисенок и совсем свободно бегает живой еж. А руками трогать не обязательно, интересно и так, без троганья.
Федька вдруг потемнел, начал громче дышать, и шпын на голове у него зашевелился. А это значило — мой дружок рассердился.
— Ты чего? — спросил я.
— Не дразни меня, не зли, — прошептал, задыхаясь, Федька. — Не доводи до точки. Я могу убить, загрызть.
— Загрызть меня?! Ну и дружок!