Тут я напомнил, что рассказывал нам Кузя про старосту. До войны был колхозным бригадиром, и неплохим, народ уважал его. От войны освободился честно, по какой-то грудной болезни. Пришли немцы и почему-то его решили назначить старостой, хотя он не напрашивался. Народ был доволен, ждал добра. Но фашисты назначали старост не для добра, а для поборов, и этот староста начал делать зло, хотел или не хотел. Былое уважение к нему сменилось ненавистью, ему приклеили изменника, предателя. Но, схваченный гестапо, он не сказал про нас и под пытками не предал нас. А ведь мог так подстроить, что схватили бы живьем.

— Кто же он? Какое званье, какой знак присвоят ему?

— Скорей всего, останется в предателях, — решил Федька.

— Почему?

— Он неискренне, а со страху помогал нам и не предал тоже со страху. Предай нас — наши товарищи наверняка кокнут его.

— А не думаешь, что и фашистам он служил тоже неискренне, под страхом?

— Скорей всего, — согласился Федька. — Кто они ему, чтобы служить искренне?

— Тогда почему же он нашей мести, нашей казни не захотел, а фашистскую принял? Что она, слаще нашей?

— Кто его знает, что думал. — Федька отмахнулся от меня: — Затеял разговорчик! Все философишь.

— Мне кажется, что он про память думал, которая останется после него, — продолжал я, мне хотелось втянуть в разговор Антона. — Он ради нашей хорошей памяти принял смерть от фашистов. Мы для него были не все равно, а что-то. Ты, Антон, как думаешь?

— Не разобраться нам в этом деле, потом, после войны, разберутся. А старосту надо запомнить, записать, как звали, где жил.

На этом все помирились. Я задумался о себе, о своих товарищах. Кто из нас пройдет весь университет войны? Что еще подкинет она?

33

В ближайшем к нам селе стоит запасная прифронтовая бригада противника, готовящая резервы на фронт. Мы постоянно беспокоим ее: перехватываем обозы, уничтожаем дозоры. Но вот штаб армии ставит нам задачу нанести вражеской бригаде сокрушительный удар. Численностью и особенно вооружением эта бригада сильно превосходит нас. От одной арифметики может охватить холод.

Но для нас арифметика не обязательна. У нас против нее есть резервы: ночь, внезапность нападения, привычка и уменье вести бой в темноте.

Противник занимает оборону фронтом к нашему лесу, сюда обращено все его внимание: до сих пор все наши налеты были отсюда. Вот на этом наше командование и строит план разгрома. Две ночи подряд мы не даем противнику покоя, то и дело появляются наши группы и открывают огонь. Все они действуют со стороны леса. Задача их, можно сказать, воспитательная: какой будет урон противнику — не так важно, важнее всего укрепить у него убеждение, что опасность грозит ему только со стороны леса.

На третью ночь со стороны леса мы оставляем лишь несколько пулеметов, а всеми главными силами заходим противнику в тыл. Не рассказать, не описать, как мы крадемся. Нужно ведь незаметно, неслышно проскользнуть почти тысяче людей и пронести уйму всякого груза: автоматы, пулеметы, гранаты… всей тысячей неслышно, невидно, значит, каждому из нас в тысячу раз незаметней и тише.

К полуночи мы в тылу у противника, на исходных боевых позициях. Атаку начинать через три часа. Это время мы проводим в состоянии до предела сжатой жизни.

Наконец три часа. Еще несколько секунд — и мы слышим от леса треск наших пулеметов, сигнал начинать атаку. Мы кидаемся в траншеи, в дома, к машинам. Кричим: «Ура! За Родину!» Просто орем: «А!.. О!..» Мы так долго сдерживали себя, что крик уже не может ждать, когда мы придадим ему смысл. Да это и не нужно: теперь для нас всякий крик полон смысла, он значит, что принудительная немота и оцепенение кончились, мы на воле и можем действовать. И мы действуем со всей яростью натосковавшихся сил.

Антон Крошка и Федька работают гранатами, я — автоматом. Они бегут впереди и бросают гранаты в дома, в сараи, в подвалы. В селе давно нет мирного населения, немцы выгнали его в овраги, а все строения приспособили под оборону. Дома, сараи вспыхивают.

Дальше начинается моя работа. Из домов, из сараев немцы кидаются на улицу, в огороды, и я перехватываю их автоматом. Антон с Федькой забросали слишком большой участок, и, чтобы подчистить за ними, у меня нет времени ни прицелиться, ни выбрать укрытие. Я бегаю в полный рост и с маху посылаю свои очереди. Мне кажется, я совсем не целюсь, а немцы все-таки падают. Я живу и действую на той высшей скорости, когда мысль мгновенно переходит в дело, а дело так же мгновенно рождает новую мысль, эта смена так быстра, что мое внимание не улавливает ее, и я не могу объяснить, почему делаю именно так. Но все мои поступки безошибочны. Меня ведет боевое вдохновение.

Село из конца в конец охвачено пламенем. Воздух накалился и жарко лижет наши лица, горьковатый дым щекочет в носу, в горле. Стрельба перекидывается из улиц в огороды, в поле. На первый взгляд, она возникает неожиданно, капризно, как будто ненужно, а потом оказывается, что нужно, именно там, где особенно нужно. То же самое боевое вдохновение, которое точней самого скрупулезного расчета, ведет и всех моих товарищей. И ведет, и хранит.

К рассвету село в наших руках. Немецкой бригады больше нет, она разбежалась, полегла. Мы собираемся кучками и с недоумением глядим друг на друга, на поле боя. Неужели все это сделали мы? Село из конца в конец — один сплошной пожар. Взорваны, разворочены десятки блиндажей, автомашин, пулеметных гнезд. Начинаем припоминать, кто что сделал, и не можем вспомнить. Только относительно небольшой части можем сказать точно, кто сделал это, а большая часть уничтожена будто невидимой и неведомой рукой. Мы в огне боевого вдохновения не заметили, не упомнили, как взрывали блиндажи, машины, расстреливали врагов.

Сигналят отход. Оставаться в занятом селе мы не собираемся, наша задача была уничтожить живую силу и технику противника, а земли нам пока что нужен только один хороший лес. Он у нас имеется.

Надо поскорей в эту крепость, пока враг не двинул на нас свежие силы.

Все трофеи нам не унести, и берем только легкое оружие, обмундирование, продовольствие; все остальное поджигаем.

Мы дома, примеряем трофейное обмундирование, соображаем, как замаскировать его остатками, обрывками отечественного, чтобы не совсем потерять вид воинов Красной Армии.

По рукам ходят немецкие листовки, захваченные в штабе. Такие бросали нам в лес, а одну еще раньше подарила мне Настёнка на память.

Дед Арсен на этот раз молчит, разобиженный: капитан Сорокин не пустил его в ночную атаку, — не по годам, стар для таких атак, — и оставил в резерве.

Нам объявляют приказ в поход. Наш лес стал опасным пристанищем: по донесениям разведки к лесу идет много танков, самоходок, машин с пехотой. Скоро нам закроют все выходы и лазейки. И сейчас уже придется уходить под носом у немцев.

Хороним погибших товарищей, всех в одну могилу. Прощаемся коротко: «Спите, товарищи!» — и все. Речи говорить некогда. Не ставим ни звездочки, ни столбика, наоборот, придаем могиле вид нетронутого места, забрасываем ее лесным мусором, листвой, валежником. «Спите спокойно, товарищи! Враг не найдет вас, не осквернит ваш сон. Спите!» А нам снаряжаться и уходить.

Приказ брать с собой как можно меньше: переход предстоит в тридцать — сорок километров, и сделать его надо за одну ночь. Легко сказать «берите меньше». Каково расставаться: все нужно, все жалко, все добыто с риском для жизни, а многое — буквально кровью.

Берем только то, что можно унести на себе. Все тяжелое, громоздкое, шумное — телеги, мотоциклы, велосипеды — оставляем на месте.

— Не бросай бутылки! Бутылки давай мне! — взывает Антон.

Набирает с десяток и рассовывает по карманам. Себе, мне, Федьке, деду. Мы с дедом артачимся, нам карманы нужны для своего. Крошка уговаривает: потом спасибо скажете.

— Да на что они нам?

— Завтра увидите.