— Нет.
— А мы что?..
Валя назвала, кого надо подкупать. Еле дослушав, Иван сказал:
— Не годится, не успеем. Надо бежать завтра рано утром… пока палач не видит бумажку. — Иван задумался, потом спросил, можно ли до рассвета достать машину.
— Можно.
— Идите доставайте. С вами пойдет Настёнка. Завтра сперва приедете на машине сюда, а потом будете ждать в степи, в Собачьей балке. В степь захватите еды, питья, медикаментов. Валя, слушай: если со мной что случится, ты будешь руководить организацией до побега арестованных. Если убегут, тогда они решат, кто будет дальше.
Настёнка с Валей пошли в одну сторону, Иван — в другую. Утром в условленном месте остановилась грузовая машина. Из карьера тотчас вышел Иван в форме немецкого офицера. Девушки заметили, что шинель сильно помята и пробита на груди нулей. На спине такой дырки не было, — значит пуля застряла в чьем-то теле. Раньше у Ивана не водилось такой формы, он раздобыл ее в последнюю ночь.
— Заметят, — сказала Валя про дырку на шинели, догадываясь, к какому делу приготовился Иван.
— Не успеют.
Сел в машину и махнул шоферу: поехали!
Машина быстро скрылась за поворотом. Валя с Настёнкой побежали к Собачьей балке.
Некоторые из них живы, но они знают то чувство, с каким умирает человек. Молодой, только-только вошедший в юность жизни, он умирает от руки ненавистного врага, которому всей ненавистью своей желает погибели, самой страшной погибели.
Они испытали это в тюрьме гестапо. Они сидели там как смертники и знали, что доживают последние минуты. Вот лязгнет замок, распахнется дверь…
Так и случилось: замок… дверь… В пролете стоял немецкий офицер. Был самый скверный, самый тревожный из всех тюремных часов — предрассветный час, когда обычно выкликали и увозили смертников на казнь.
— Корешков, выходи! С вещами. Баляскин — с вещами! Хрустов — с вещами! — каркал офицер, каркал быстро, зло: чего мешкаете.
А подпольщики мешкали, хотели оттянуть смерть, хотя бы на минуту, на секунду. Они уже не думали о спасении, и это мешало им узнать в немецком офицере своего руководителя и друга, своего спасителя Ивана Громова.
Первым узнал его Хрустов. По тому, как переменился он в лице, узнали остальные и тоже переменились. Тут и тюремщики догадались, что офицер поддельный. Они открыли огонь. Иван открыл ответный. Погиб один Хрустов, все другие успели вскочить в машину и уехать.
В одном из неприметных уголков Собачьей балки Настёнка и Валя устроили походную столовую: разостлали по земле головной платок и разложили на нем хлеб, колбасу, сыр, яблоки, поставили молоко, воду. Рядом со «столовой» на камешке расставили аптечку — йод, вату, бинты, мази. Они не знали, что потребуется раньше — еда, питье или лекарство, — и все приготовили так, чтобы не копаться в продуктовых и санитарных сумках. Потребовалось все сразу, кому еда, кому питье, кому перевязка.
После голода и пыток бежавшие из тюрьмы товарищи нуждались в серьезном лечении, кроме того, многие другие подпольщики были так хорошо известны гестапо, что не могли показываться на улицах города, и подпольный комитет принял решение переселить некоторых товарищей в сельскую местность, туда же перенести типографию и часть оружия. Главным связным по-прежнему осталась Валя Бурцева. Благодаря своему дару неприметности она была совершенно неуловима.
Иван со всей семьей переехал в родную деревню, где после смерти дедушки и бабушки осталась пустая хатенка. Там, как и в городе, он вырыл незаметно тайную землянку. Время для этого было самое удобное: после уборки овощей шла предзимняя перекопка огородов; Громовы тоже перевернули свой огород, сильно заросший сорняками; заодно с этим незаметно рассыпали по нему ненужную землю, выброшенную из подземного тайника.
Кроме подпольщиков да своих семейных, никто не знал, что Иван перебрался в деревню. Всем говорилось, что переехали только Степанида Михайловна, Настёнка и Митька, а главный хозяин Алексей Громов и сын Иван угнаны в Германию на работы. Это ни у кого не вызывало ни сомнений, ни подозрений: такие «угнатые» были почти в каждой семье.
Радиоприемник не работал: в деревне не было электричества. Из подземелья Иван выбирался всего раз-два в сутки по крайней нужде, старался приноровить выходы к ночи и совсем не выходил со двора. О войне, о фронте, о своих товарищах по борьбе, о всем великом мире он знал только то, что нашептывали ему мать, сестра Настёнка да брат Митька. Кто-нибудь один из них заползал в подземный тайник либо заходил в сад, склонялся над узенькой, вроде мышиной норы, железной трубкой, которая соединяла подземелье с наземным миром, и шептал, что надо.
В ответ Иван нашептывал свои советы и указания по работе. Перешептываться старались коротко и редко: болтливость была смертно опасна для обоих собеседников.
На тринадцатый день подземного заточения к Ивану пришла связистка, которую он отправил с заданием перебраться через фронт, установить связь с Красной Армией и вернуться обратно. Срок, назначенный для возвращения, давно прошел, связистку стали считать плененной, даже погибшей.
И вот она шепчет в горловину:
— Добралась до фронта… Попала в гестапо… Убежала… Есть важные сведения…
Иван перебил ее:
— Иди в хату, я сейчас буду там.
Она через сад и двор, он через ход под печкой сошлись в хате. И не успели поздороваться, как ворвался Митька и выдохнул:
— Немцы.
Было темновато, но еще видно. Немецкие жандармы шли прямо на хату.
— Туда! — скомандовал Иван связистке и показал под печку.
— Ты, ты… Я… нет, нет… — залепетала она.
Иван повторил:
— Туда!
И с пистолетом в руке выбежал из хаты. Сначала во дворе, потом в саду затрещала жаркая пальба, а спустя минуту-две жандармы повели Ивана с закрученными назад руками.
Его не допрашивали, не судили, а привели на площадь, где остановилась немецкая воинская часть, и расстреляли у машин залпом из десятка пистолетов. И зарыли тут же, где расстреляли.
Ночью, когда у машин остался один часовой, Степанида Михайловна, Настёнка, Митька и связистка пошли упрашивать его, чтобы разрешил взять тело Ивана. Часовой согласился: он был латыш и не имел ненависти к советским людям и только попросил не шуметь, не плакать… все сделать тихо.
Чтобы не поранить, откопали Ивана руками. И могилой-то обидели его фашистские изверги — он был зарыт всего на один лопатный штык. Унесли тело домой, обмыли, одели, как положено мертвому, и рано утром похоронили в неприметном месте, среди заброшенного вишенника, одичалого и густого почти до полной непроходимости, но расцветающего бурно каждую весну.
И это рассказали мне, пожалуй, не случайно, а тоже на память, на разум, чтобы не хорохорился, не рыпался, а лежал смирно. Да не только этому может научить такой рассказ.
24
На пятые сутки моего подземельного лежанья Настёнка вдруг позвала меня:
— Выдыбайте! К вам пришли.
Ко мне пришли… На миг является дикое подозрение: за мной пришли. Но выползаю. Пришли так пришли, уже привык жить втемную, поглядим, что будет дальше. Извиваюсь червем в узкой горловине, которая едва пропускает меня. Вот высунул голову. Навстречу мне улыбаются Настёнка и еще другая, незнакомая девушка. Хата освещена, занавески на окнах задернуты.
— Вы ко мне? — спрашиваю незнакомую.
Она, не отвечая, глядит вопросительно на Настёнку.
— Да, да, — говорит Настёнка. — Пойдете в партизанский госпиталь. — Она кивает на пришлую девушку. — Вот ваш проводник. Пойдете к Федоре Васильевне.
Мне кое-что рассказывали об этой женщине.
Встаю, отряхиваюсь, молча подаю проводнице руку, — для начала лучше не называться. Она подает свою руку тоже молча.
Спрашиваю, когда пойдем.
— Собирайтесь и пойдем.
На улицу выходят Степанида Михайловна и Митька. Я вытаскиваю из подземелья и надеваю свою сбрую. Проводница помогает мне запрягаться, часть моего груза берет на себя. Пробую не давать, но со мной поступают как с больным, как с маленьким, делают по-своему. Настёнка собирает нам подорожники — хлеб, яблоки, воду — и всякую мою мелочь: белье, портянки, носовые платки — все выстиранное и выглаженное.