Узнав об этом, Арсен сказал сам себе: «Теперь держись, головушка моя садовая! Теперь, пожалуй, найдется на тебя предатель».
И угадал. В одну из осенних непогожих ночей, когда хлестал проливной дождь, Арсен забрел обсушиться и обогреться на колхозный пчельник к пчеловоду Мокрецову. Колхозная пасека была разделена пополам и находилась в двух местах, одной половиной управлял муж Федоры Никифор Локтев, другой — Мокрецов. Коваленков и Мокрецов всю жизнь, от тех дней, в кои бегали еще без штанишек, были закадычными друзьями. И вдруг Мокрецов, увидев Арсена, замахал на него руками.
Но Арсен все-таки переступил порог и сел на лавку.
Тогда Мокрецов потушил свет, сел рядом с Арсеном и заговорил, поглаживая его по плечу дрожащей пьяной рукой:
— Уходи от греха подальше. Больше, друг, я не ручаюсь. Позавчера нагрянули немцы и перевернули всю пасеку. Догадываюсь — тебя ищут. И со злости, что не нашли, все ульи искромсали в щепы. Ульи-то не мои ведь. Что я скажу колхозу, как отчитываться буду?
Мокрецов прошлепал босыми ногами к столу, там что-то продзинькало, пробулькало, и вернулся к другу со стаканом в руке.
— Выпей!
Коваленков выпил.
— Хочешь еще? — спросил Мокрецов.
Коваленков отказался.
— А ты не стесняйся. Я вот с позавчера пью. — Он налил и выпил одним духом полный стакан. — Эх, лети все прахом! Позавчера были немцы, а вчерась приходит ко мне один сосед и разговор все на тебя клонит. Вроде между прочим клонит, только меня не обманешь, вижу — продал твою головушку немцам и вот выведывает, где она обретается. Может, сей миг тот ахид под окном у меня стоит. Я не ручаюсь. — Мокрецов схватился руками за голову и прошептал: — Я и за себя не ручаюсь. Сперва пропью все свое. Это уж наверно знаю, что пропью все до нитки. А потом, может стать, и тебя пропью.
— Да что ты, окстись?! — Коваленков отодвинулся от Мокрецова.
— Кстился — не помогает. Дьявол день и ночь зудит: «Продай немцам Арсена, вот тебе и водка. На год хватит». Я перед тобой как на духу, как перед богом.
— Коли так, — Арсен тяжко поднялся, — и вправду уходить надо.
— Постой, — быстро шепнул Мокрецов, затем начал шарить на полках, в шкафу, в ящиках стола, собрал все, что удалось найти в темноте, — соль, лук, сахар, хлеб, — и подал Коваленкову: — Вот… Помяни мою грешную душу. И больше ко мне ни-ни! Обоим лучше будет.
Арсен ушел. Долго не встречали его ни друзья, ни враги. Но трупы немцев, уложенных арсеновской рукой, продолжали находить то тут, то там.
Воевал Арсен отдельно от партизанских и подпольных групп. «Я уж по-своему, как умею. И зачем мне в опчий хомут лезть, когда я могу воевать один, вольно? А смерть придет — и с ней обойдусь в одиночку, без пособников».
И партизаны с подпольщиками не старались завлекать Арсена в свои отряды и ячейки: колгота старик, дурной козел, не оберешься с ним неприятностей.
Арсен постоянно чувствовал, что на него наброшена петля и она быстро затягивается, что его «земля» с каждым днем становится меньше. Немцы сожгли его хатенку.
Оголодалый, загнанный, простуженный, обносившийся, старик видел, что ему надо поскорей притулиться куда-то, подкормиться, отдышаться. И вспомнил тут Федору Васильевну. Про нее в людях шел шепоток: живет в партизанском лесу, содержит госпиталь.
Первый раз в жизни Арсен подумал с завистью: вот туда бы завалиться. На перину, на пружину, на подушку, под одеяло. И проспать… В тот момент он готов был проспать хоть всю войну, хоть всю жизнь.
Партизанский лес был широко известен. У многих жителей приднепровских сел таились там родичи. Оттуда аккуратно расходились далеко вокруг новости о положении на фронте. Лес находился под неусыпным наблюдением и партизан и немцев. Но партизанские родичи не побоялись рассказать Арсену о тайных, безопасных тропах, и Арсен подался туда.
Добравшись до леса, старик первым делом лег спать, И хоть без перины, без пружины, без подушки, но заснул спокойно, крепко. Гитлеров там нет, а если набредут на него партизаны, это ему на руку, самому их не придется разыскивать.
На него никто не набрел, пришлось бродить самому. Проспотыкавшись полдня о валежник, пенья да коренья, Арсен озлился: «Вояки тоже… перепились, знать, дрыхнут» — и сделал выстрел. Это подействовало, перед Арсеном как бы вынырнул из-под земли молодой парень, вроде тракториста, но с автоматом. Арсену, как партизану кустарю-одиночке, неопытному в больших партизанских делах, было невдомек, что «тракторист» давно наблюдает за ним.
— Стой! Руки вверх! — скомандовал партизан и нацелился в деда.
— Вот те раз… Я к ним со всей душой, а мне: «Тпрру, дальше нельзя!» — забубнил Арсен обиженно. — Аль не видишь, что я свой, русский человек?
— На лбу не написано, какой ты.
— Вот именно что написано. Неужто меня можно спутать с немцем? Нет, невозможно. Вот борода… — Старик начал разбирать, распутывать руками свою бороду. Она у него серая, длинная, как началась война, не подстригал, сильно взлохмаченная, закрученная, словно была в урагане. — Да все написано. Ты читать не умеешь.
— Брось трепаться, давай свою бердану! — командовал партизан.
— Определенно не умеешь понимать людей. Я — Арсен Коваленков. Слыхал?
— Слыхал. Если не врешь, дедок, тогда мое почтение!
— Врать при такой бороде… Ей-богу, ничего ты не понимаешь. Вот молодежь пошла! Веди меня к Федоре Васильевне!
— Ты хоть и Арсен Коваленков, а бердану все-таки давай. У нас так положено. Устав.
— Да как я могу отдать ее кому-то? У них устав, — дед фыркнул, — пошли уставы! А я из нее двенадцать гитлеров схоронил. — Он погладил ложу берданы. — Тут каждому крестик поставлен, мне на память.
— Не хочешь отдавать оружие, тогда поднимай руки! — требовал партизан.
— Кто я тебе, пленный? С чего руки-то поднимать? Сказано — Арсен Коваленков, сам себе человек. Не угоден — назад уйду, угоден — принимай как следует!
Партизан задумался, как быть с задиристым, сучковатым старикашкой, потом, не спуская с него автомата, сказал полуприказом-полувопросом:
— Пошли?!
А дедок — не бери его голой рукой, обожгешься! — направил свою берданку на партизана и сказал так же:
— Пошли?!
— Пошли, — согласился партизан.
— Вот этак и я согласен. А чтоб руки вверх… Не-ет! Не поднимал и не подниму, — все кипятился Арсен. — Хотите — поднимайте мертвому! Живой не дамся.
Так и пришли в партизанский штаб. Там к деду не приставали: «Сдай оружие! Поднимай руки!» — а сразу накормили его мясным борщом и собрали из нескольких холостяцких походных постелей одну, мягкую и теплую. Арсен лег отсыпаться, а партизан, задержавший его, ушел к Федоре Васильевне узнать, примет ли она Коваленкова в госпиталь.
27
У входа к нам шумок и разговор.
— Иди, иди, не трусь!
— А эт-то что такое? Овечья кошара?
— То самое, куда просился. Госпиталь.
— Не похоже.
— А тебе надо каменный, трехэтажный?
Входят двое: партизан, уже прибегавший хлопотать за Арсена Коваленкова, и старик, долговолосый, большебородый и худой-худой.
Из кабинетика выглядывает Федора Васильевна.
— Вот, привел, — говорит партизан.
— Чего врешь? — обрывает его старик. — Сам я шел, а ты присмолился ко мне на полдороге.
— Будь по-твоему, будь! — досадливо соглашается партизан. — Не человек, а репей. Что ни скажи, все не по нем, за все цепляется.
— Успокойтесь, товарищи. Пришли — и хорошо. — Федора Васильевна вглядывается в старика. — Ты, Арсен Потапыч?
— Да он, непутевый. Приболел вот, простудился малость. — Старик хрипло, глухо кашляет.
— Тут не малость. Бухает, как немецкий шестиствольный скрипун, — добавляет партизан.
И верно, очень похоже на фашистский миномет, прозванный нашими солдатами скрипуном за его особый, словно бронхиальный, голос.
— Не поскупись, Васильевна, дай порошочек! — просит Арсен.
— Дам, все дам, что надо. Сперва садись! — Федора подвигает Арсену трехногую деревянную седульку — рукотворенье своего мужа Никифора.