— Каким образом?
— Торгуют.
— Чем?
— Всем. Война, оккупация поставили людей на такую грань, что нельзя каждому верить.
— Как же быть?
— Как хочешь, как умеешь. Проверяй каждого человека, каждое слово!
— И тебя?
— Обязательно. Откуда ты знаешь, что я не променяю тебя на водку?
— Все время думаю, что… — замахнулся я сгоряча и вдруг уперся, как перед опасным прыжком.
Настёнка поглядела на меня остро, заинтересованно и сказала:
— Бейте, замах хуже удара. Я обещаю не обижаться.
— Можете предать, еще не поздно, — досказал я.
— С чего это влезло вам в голову? — спросила Настёнка без тени обиды или удивления, со своим обычным спокойствием и тихостью:
— Вот с него. — Я показал на портрет Гитлера.
— Это игрушка, маскировка.
Настёнка называет разные трудные положения, которые сложились для оккупированных. Боеспособные ушли в Красную Армию, в партизаны, в подпольщики, а старики, женщины и несовершеннолетние дети остались, живут под фашистским игом. Служить врагу, подличать неохота, честно жить — до смерти опасно. Полицаи и предатели всегда начеку, как сторожевые псы. Невозможно открыто ни жене принять мужа, ни невесте свидеться с женихом, все встречи и свиданки только по ночам, тишком, тайком.
Из-за гитлеровского портрета Настёнка вытянула еще бумажку и начала вычитывать по ней, как свирепствуют оккупанты. Расстрелы, виселицы, угон молодежи в неметчину, отбор колхозного и частного добра, сожжение целых деревень вместе с людьми…
Я похвалил Настёнку, что ведет учет фашистских преступлений. Она замахала руками:
— Не надо хвалить, моего труда здесь совсем мало, — и сунула бумажку обратно за портрет.
— Близко держишь, опасно, — сказал я.
— Завтра уберу подальше. Между прочим, полицаи и гестаповцы не один раз обшаривали всю нашу хатенку, а портрет не осмелились побеспокоить. Брат Иван по скорости однажды сунул за него пистолет, и сошло. Пусть висит, пусть нам послужит.
Перед тем, как вернуться «домой» согласно билету, я протянул Настёнке немецкую листовку.
— Мне не надо. Я не собираюсь торговать десантниками, — сказала она. — Это вам на память. Вам нельзя забывать, сколько вы стоите.
Листовка должна напоминать мне об осторожности, об ответственности, что не одному мне, а всем жить хочется. Да мало ли что может напомнить такая листовка!
В другой раз я спросил Настёнку, что заставляет ее вести такую опасную, рискованную жизнь, — например, прятать меня.
— Никто не заставляет, мы сами решили помочь вам.
— С чего решили?
— Как же иначе?
— Никак. Не все же прячут десантников.
— Не все, не все, — и крутит сокрушенно головой.
— Ну, и вы жили бы так же, без чужих хлопот.
— А кто спрятал бы вас?
— Кто-нибудь другой.
— А если бы не спрятали?
— Бывало, отказывали. Потом находился добрый человек. Вот пока жив я.
— Мы так считаем: если можешь — обязан сделать. Это в нашей семье — закон. Для этого человеку дана жизнь и сила. У нас мама такая, безотказная, и брат Иван был такой же. Как началась война, он стал главным в нашем доме, главнее и мамы и отца. Он любил говорить: всяк способный работать обязан работать, способный бороться обязан бороться, не трудящийся — не ест, не борющийся — не живет. Ни за что, дарма, нельзя называться человеком, занимать землю. Какой же это человек, зачем он, если думает об себе одном? Такому лучше не жить: от него всем только лишняя теснота и убыток. И какой же народ, если всяк в нем только за одного себя? Такой народ не проживет долго.
Степанида Михайловна и Настёнка охотно, много, подробно рассказывали мне про Ивана.
В хату нередко приходят какие-то люди, больше женщины. Я никогда не вижу их: меня перед всяким приходом срочно отправляют в подземелье, а только слышу из своего тайничка шелест осторожных шагов и невнятное перешептывание. Приходят и, не засиживаясь, уходят. Ни долгих чаепитий, ни бабьей болтовни.
Настёнка часто отлучается куда-то, мать с Митькой неустанно тормошатся: то выйдут во двор, в сад, то вернутся и снова выйдут, осторожно, из-за косяка, все время следят за улицей. Мне вполне ясно, что Степанида Михайловна, Настёнка и Митька ведут какую-то большую, тайную, смертельно опасную работу. Ведут храбро, спокойно, без ахов и охов, как высокое, обязательное предначертание судьбы.
Им еще кажется, что они делают слишком мало. Особенно огорчен Митька, он считает, что на его долю выпало самое незначительное, самое неинтересное, плевое дело — караулить. А хочет он большого, опасного, как у брата Ивана, хочет всерьез, насмерть, бороться с фашистами и потом всерьез хорониться от них в подземелье.
Ради любопытства он заползал в него и до меня и при мне. Ох как хочется ему быть не пацаном на побегушках, а грозным подпольщиком, мстителем!
В этих маленьких глинобитных хатенках под соломенными крышами живут бесстрашные сердцем и великие душой, непобедимые люди. Они — живой укор мне: ты можешь воевать и потому обязан воевать. Среди непреложных законов жизни есть и такой: молодые, сильные обязаны защищать старых, слабых, большие — маленьких, здоровые — больных. И если кто-то погибнет из-за твоей трусости, лености — это будет твой грех, твое преступление.
22
Алексей Громов, отец Ивана, Настёнки и Митьки, был человеком перекати-поле. Не нужда, не беда, не злые люди гоняли его по лицу земли, а свой беспокойный характер. Наподобие травы-непоседы перекати-поле он не мог проживать долго на одном месте, через месяц, два, самое большое — через год все начинало казаться ему неуютным, неповадным: люди — злы, скучны, работа тяжела, тосклива, товары — дороги не по карману, погода — люта. Как бы сорванный ветром, Громов поспешно брал расчет и катил на другую сторону государства, пока шевелились в карманах деньги. Потом, упершись в пустой карман, как в неприступный забор, он срочно брал работу, иной раз и в самом деле неповадную, какая подвернется в тот безденежный час.
К пятидесяти пяти годам он пожил во множестве городов нашей страны и разбирался в них, как в людях, у каждого находил особое лицо, характер, причуды. На его взгляд, были города смирные, безотказные труженики; города — тоже труженики, но буйные, требовательные; города — бездушные, расчетливые бюрократы, чинодралы; города — расторопные, обделистые торгаши; города — простофили и растяпы; города — нечистые на руку; города — хулиганы, пьяницы, распутники; города — лентяи, народные нахлебники, захребетники.
Жена Алексея Громова Степанида Михайловна первые годов десять ублажала его беспрекословно, носилась за ним, как дым за паровозом. Таскала с собой и всю домашность, и своих первенцев — Ванюшку и Настёнку. А потом умаялась, начала прихварывать, ребятам пришло время учиться, и она опустилась на постоянный нашест — вернулась к своим родителям в село на Днепровщине. И теперь живет в нем, в той же хате.
Муж продолжал скитальничать. Раз-два в году в отпуск он приезжал к семье. От этого она прибавлялась. Но из всех родившихся после Настёнки уцелел один Митька.
Изломавшись и укатавшись по чужим краям, Алексей Громов решил пристать к одному берегу. В селе, где жила семья, не было работы по его специальности, и он устроился в недалеком городе на рудник, бригадиром-строителем.
Город не шибко большой, но серьезный, вечный трудяга, знаменитый рудокоп и металлист. Под городом, как бы фундамент, — залежи железной руды, вокруг города буграми навалена добытая руда, в вагонах едет руда, в камнях, которыми замощены улицы, блестит руда, и пыль над городом рудная, железно-тяжелая. Когда ее поднимет ветром или колесами, она не висит, подобно дыму или облаку, а скорехонько падает обратно.
Деревья, осыпанные этой пылью, кажутся отлитыми из чугуна и держат себя не прямо, а согбенно, не торчком вверх, а склонились дугой вниз, в точности как усталые после смены подземные рабочие.