И горячая любовь ко мне, проявить которую постоянно мешала житейская колгота, и тревога, что видит меня последние минуты, провожает навсегда, и боль за себя, за свою ушедшую незаметно молодость, — все это слилось у мамы в один вопль. Как был я несправедлив к ней! Только теперь увидел, как многотрудна ее жизнь. Ах, мама, мама, чем же мне порадовать тебя?!

Надо поскорей найти Федьку. Главная наша мечта — стать открывателями неизведанных белых пятен — сбылась: пусть не в Гималаях, не у полюсов, а рукой подать от дома, всего лишь у Днепра, но мы все-таки попали в переплет, какой полагается открывателям неведомых стран: опасные приключения, коварные враги, голод, жажда, засады, ловушки. Здесь каждая пядь — белое пятно, всякий шаг — шаг в неизвестность, в опасную тайну. Вот какая десантия выпала на нашу долю!

Может быть, вот сию минуту Федька переживает смертельную опасность, переживает один. А я предаюсь сладким воспоминаниям, шарахаюсь в бурьяне. Надо обязательно найти, живого или мертвого, а найти. Я не могу без него. Десять лет мы жили душа в душу. Бабушка давно, с первых дней, как встретились мы, поручила его мне. Мы-то с ним ничего и не подозревали, жили, будто на всем свете мы одни, вытворяли все, что стрельнет в голову, а бабушка, оказывается, зорко наблюдала за нами. Она подметила, что Федька парень горячий, отчаянный, лихой, бедовый, дерзкий, рисковый, проказливый, задира, непоседа, весь на винтиках, на колесиках, не толчет, так мелет. Не только волосы, а весь он шпын. Повадки у Федьки слишком смелые, даже опасные. Надо искупаться — прыгает в воду не глядя, с самого высокого бугра. А речонка мелкая, и на дне полно всяких коряжин. Заметит на дереве белку, дятла — и ну полез ловить. Ноги и руки у него постоянно в царапинах, штаны и рубаха драные. Увидит на шоссе машину и задрожит весь, а когда машина подкатит совсем близко — р-раз… и перебежит дорогу перед самым носом, а затем уцепится на задке — и поехал. Запылит его или грязью зашлепает хуже подметки, а ему весело.

Однажды за этот номер пассажиры автобуса повели нас в милицию. Федьку ведут, а я сам иду, помогаю дружку плакаться, клясться, что больше не будет дразнить автомобили.

В милиции прочитали нам грозную мораль. Но Федька не испугался и, как назло, возможно, в самом деле назло, проделал такой же номер на железной дороге — проскочил перед самым носом у паровоза. Бабушка узнала как-то об этом и пригрозила Федьке, что не будет пускать его в дом. После, когда мы уходили из дому, она, кроме общего наказа остерегаться, не проказить, мне наказывала, особо, тишком, сдерживать, осекать Федьку. Сирота, всем чужой, никто за ним не доглядывает. Гляди за ним!

А ему наказывала, тоже особо, тишком, доглядывать за мной. И я, завидев машину, немедля хватал Федьку за штаны, у реки всячески отманивал его от высоких берегов на пологие. Федька в свою очередь выступал моим заботником и хранителем. Шальной Федька остерегал меня — смешно! А впрочем, смешно ли? Бабушка и тут заботилась больше о шалом Федьке, чем обо мне: ведь, чтобы сдерживать другого, надо прежде сдерживать себя.

Долго бабушкин наказ хранили мы в тайне друг от друга, а когда обнаружилось, что бабушка ведет двойную игру, мы уже крепко-накрепко привыкли хранить Друг друга, игра перешла в серьезную взаимную заботу. И пишем мы бабушке друг о друге так же подробно, как и о себе.

Федька — такой бесшабашный отчаюга, такой рискун, что его совсем нельзя оставлять одного. Пожалуй, столько уже натворил, наломал, что разбирать придется всей бригадой. Размотал сухари, теперь, наверно, ляскает голодными зубами, как волк зимой.

Нет, Федька не умрет с голоду, не тот парень. Как-то прихожу в детдом. А детдомовцы все мои знакомые, приятели. Обступили, рассказывают, что в детдоме развелись мыши. Ну, расставили везде мышеловки, зарядили селедкой в подсолнечном масле. Мыши страсть любят это. Утром глядь-поглядь — ни одна мышеловка не сработала, а селедки нет, снята. Зарядили снова — и та же история. Вот какие ловкущие появились мыши. Ну, стали следить, как они исхитряются снимать приманку, что мышеловка не чувствует этого. И кого же накрыли? Федьку. Его допросили, с чего он занялся таким ремеслом. Немножко с голоду: в детдоме не закармливали, немножко полакомиться, селедку в подсолнечном масле давали редко, — а главным образом, из спортивного, артистического чувства: если захочу сильно, что угодно сделаю.

И делал так чисто, так ловко, что его даже не наказывали и потом долго удивлялись, рассказывали всем, завидовали. Федька широко прославился. У него нашлись подражатели, но мышеловки быстро отбили им руки и охоту полакомиться за счет мышей.

Федька не умрет с голоду, не-ет!

10

Без конца сигналю то дудочкой, то фонариком, больше фонариком: световой сигнал действует гораздо дальше звукового. У меня уже падают руки, так устали нажимать кнопку.

А в ответ на мою дудочку и фонарик — ничегошеньки, даже ничего обманного, ни звука, ни искорки. Черно, тихо, пусто и тесно, куда ни сунусь, везде колючий, цепкий, непроглядный бурьян. Либо нет ему, проклятому, ни конца ни краю, либо я кружусь, как белка в колесе, все по одному кругу.

Измотался я вдрызг и начал уже приискивать ямку для ночлега. Но тут на мой фонарик отмигнулись. Наконец-то нашел своих. Радость, как после раскрытия парашюта. Забыв про осторожность, мигаю беспрестанно фонариком и быстро, почти бегом, иду на сближение. Тот, другой, торопится еще больше, под его ногами громко трещит сухой, одревеснелый бурьян.

Когда между нами осталось несколько шагов, у меня появилось сомнение: а свой ли он, не враг ли? Немцы, возможно, схватили кого-нибудь из десантников и выпытали, для чего красный фонарик и дудочка. Нельзя доверяться первому же сигналу, надо проверить. Для этого кроме сигналов фонариком и дудочкой у нас установлен еще и цифровой пароль: если один скажет какую-либо цифру, то другой должен назвать такую, чтобы сумма получилась — пятнадцать: десять — пять, четыре — одиннадцать…

Я потушил фонарик, залег, взял наизготовку автомат и сказал в ту сторону, где потрескивал бурьян:

— Девять.

Вместо ожидаемого «шесть» раздалось нетерпеливое:

— Свой, свой! Довольно разводить мороку, выходи!

Я узнал по голосу нашего капитана Сорокина, вскочил, вытянулся перед ним в струнку и отрапортовал:

— Рядовой Корзинкин явился в ваше распоряжение и ждет ваших приказаний.

— Тише, рядовой Корзинкин, тише, — прошептал Сорокин. — Сядем.

Приминаем вокруг себя бурьян, садимся. Капитан берет мою руку и, сжав крепко-крепко, шепчет:

— Спасибо, Корзинкин. Я обязательно доложу комбригу, что ты явился первым. А других не встречал?

Рассказываю, как в ночь приземления немцы схватили кого-то.

— Это не она. Нет, нет, — бормочет Сорокин, убеждая не то меня, не то себя. Догадываюсь, что он говорит о своей жене. Дело дрянь: уже трое суток о Полине Сорокиной нет никаких вестей.

— Ты до нее прыгал или после? — спрашивает капитан.

— После. Сначала товарищ Полина, затем Шаронов, дальше я.

— Определенно?

— Совершенно точно.

Я хорошо помню минуты перед прыжком, они крепко отпечатались в моем мозгу.

Сорокин делает в уме какие-то расчеты, бормочет невнятно о ветре, о скорости, о высоте, потом говорит уверенно:

— Она должна приземлиться где-то здесь. Как у тебя с водой?

Я набрал у Лысой полную флягу, но не подумал о товарищах и несколько раз прикладывался к ней, теперь воды чуть-чуть, на донышке.

— Пейте всю!

— А ты?

— Я полон, как барабан.

Сорокин выпивает воду, облизывает мокрое горлышко и сожалеет, что десантские фляги малы, всего пол-литра, а п?том выльешь литра два в день. Он жил на том, с чем вылетел, на одном пол-литре. Хорошо, что натакался на картофельное поле, вместо питья ел сырую картошку.

Устанавливаем для себя особый сигнал и расходимся искать Полину.