— Не смей рвать! Хочешь рвать — ползи вон туда, — и кивает головой в сторону перепаханного поля. — А здесь не смей, не твое.

Обползли кругом весь омет, ложимся рядом в одно, дохляковское гнездо. Оно просторней моего и обмято лучше, и видно из него на все четыре стороны. Я спрашиваю:

— Давно здесь?

— Все время, с того самого, как выбросили.

— И никуда больше?

— Никуда.

Дохляков рассказывает свою десантию. Она у него коротенькая, простая. Приземлился он невдалеке от омета и на первый случай закопался в него. Ночь была страшная. Правда, не очень близко, но сильно полыхали большие пожары, били зенитки, взлетали ракеты, шарили прожектора. Когда рассвело, по полю рыскали немецкие мотоциклисты и верховые. Потом везде затихло, опустело. Та часть поля, где омет, почему-то не заинтересовала немцев, — может быть, потому, что поле тут недавно вспахано под зябь, все пустое, одинаково черное, никаких укрытий нет, а старый, сильно осевший, темный омет незаметен среди пахоты.

Ночная пальба, черное широкое поле, за которым не видно ни одной деревни, ни дороги, и полная пустота кругом так напугали Дохлякова, что он решил не уходить от омета. Будь что будет. Авось набегут свои.

Есть он решил в день по одной десятой положенного, пить по одной крышке от фляги утром и вечером, потом догадался слизывать росу на листьях.

Я спросил, как у него в желудке, шибко ли голодно.

Дохляков. Ничего, терпимо. Привык.

Я. А на душе?

Дохляков. Сначала сильно испугался, что перезабуду все слова, разучусь говорить. И начал разговаривать сам с собой.

Я. Дальше как думаешь жить?

Дохляков. Пойду с тобой.

Я. Ходить-то не разучился?

Дохляков. Вот этого не знаю, я все ползал, — и начинает тормошиться около вещевого мешка.

Я. Брось это, успеешь: раньше вечера никуда не пойдем. Ложись спать, ночь-то из-за меня не спал ведь.

Дохляков. Верно, не спал.

Он ложится и засыпает. Я веду наблюдение. Впрочем, здесь можно без наблюдения, кругом широко лежит безлюдное, бездорожное поле. Вот и хорошо, я могу спокойно обдумать сложившуюся обстановку.

Отсыпается Дохляков, потом отсыпаюсь и я, еще остается время уложить по-новому наши вещички. Часть снаряжения перекладываю с Дохлякова на себя и рассказываю, по какому делу хожу, что вместе пробудем недолго, затем я пойду выполнять свою задачу, а он пойдет в Черный лес, на сборный пункт нашей бригады.

Идем рядышком. Дохляков, как слепой, все время держится за лямку моего мешка. Вцепился крепко, тянет все сильней.

— Устанешь, сказывай, — уже не раз говорил я.

— Ладно, скажу, — обещает он, и по тому, как тянет лямку, ясно, что устал, но почему-то не просит отдыха. Хочет, верно, показать, какой он сильный, неустанный.

Дохляков почти совсем обратился в груз, и я говорю:

— Отдай буксир, отдыхаем.

— Я могу идти, могу, — бормочет он.

— Но я не могу. Побудь на моем месте — узнаешь.

— На каком на твоем?

Что он — прикидывается дурачком или в самом деле бревно, которое волочится на канате за лодкой, а воображает, что плывет самостоятельно?

— Потаскай-ка мой мешок да потяни меня на буксире! — говорю зло, грубо. Не я его, он сам довел себя до такого дохляцкого состояния.

Дальше некоторое время он идет без буксира, зато через каждые две-три сотни шагов просит отдыха. Пришлось снова взять на буксир.

Нет, я так не могу. Что скажет комбриг, если приведу одного Дохлякова?

— Шел бы один помаленьку, тебе не к спеху. Здесь не пустыня, и еда и питье как-нибудь нашлись бы, — уговариваю Дохлякова. — Устал — присел, спать захотел — лег. Тебе просить ничего не надо, ты вполне обойдешься сам: пить вон какой мастак, а есть можно картошку, буряки, тыкву… Много всего еще не убрано.

Дохляков на все соблазны знай твердит одно:

— Я без тебя никуда. Хоть жить, хоть помирать, а будем вместе.

— Совсем не собираюсь я помирать. А вот ты можешь и меня и себя подвести под смерть.

Дохляков. Будь что будет.

Я. Не хочу я жить твоим рабским, дурацким «Будь что будет».

В стороне под светом небольшой, неполной, но яркой луны видна груда соломы. Сворачиваю туда.

Я — деревенский парень, крестьянский сын. У меня с детства тяга, доверие, любовь к несжатому и сжатому хлебу, к нескошенной и скошенной траве, к кладям и копнам снопов, ометам соломы, стогам сена. Мои товарищи десантники, верней всего, потянутся к таким укромным местам. И, конечно, искать их в первую очередь надо там.

Сейчас на эту солому у меня много надежд. Сперва сигналю фонариком, дудочкой, несколько раз говорю пароль. Но отзыва нет. Надежда найти десантников, а через них добыть хлеб и воду провалилась. Тогда решаю сделать тут свою базу: оставить Дохлякова, часть десантского снаряжения и налегке, только с оружием, сделать вылазку в деревню. Все дохляковское возвращаю ему, свое белье, шинель, лопатку прячу в солому. Затем говорю Дохлякову:

— Я на промысел. Жди меня здесь. Один никуда ни шагу.

— Ты вернешься? — Дохляков хоть и видит, как я размундировался и даже частично разоружился, все-таки полон недоверия.

— Лежи, жди меня. Скоро вернусь.

Налегке я быстро ухожу.

А вернулся я только поздно вечером, почти через сутки. Дохляков лежал в соломе, высунув на яркий лунный свет голову с чумазым лицом в грязных разводах (определенно плакал и размазывал слезы).

— Говорил, скоро, а пропадал сколько, — упрекнул он меня. — В гостях будто.

— Лучше. На свидание ходил.

— К кому?

— К ней. — Так, безымянно мы называем смерть.

А дело было вот какое, — впрочем, не одно, много дел, и каким чудом спасся я, не могу понять.

Оставив Дохлякова, быстро и неслышно, по-лисьи, добежал я до деревни.

Постучался в тихую, темную хату, казалось — самую безопасную. На стук вышел не кто-то из хозяев, как ожидал я, а немец с автоматом и с криком: «Хальт! Хальт!»

«Если хочешь победить врага, постарайся первый увидеть его», — мало для победы. Надо еще первому открыть огонь. На какую-то часть секунды мой автомат заработал раньше. Немец упал. Я кинулся удирать.

Уже по всей деревне шла пальба, мне надо было залечь где-нибудь или бежать в поле, а я крутился в садах, ломая на бегу сухие плетни и хрупкие яблоневые сучья. Ночная темь сменялась резким светом ракет, а свет — темью. Эти смены действовали как взрывы, каждая будто подбрасывала меня — я делал новый прыжок. Заскочил на какой-то двор, чуть ли не в пасть огромному псу, который неистово рвался с цепи. Я направил автомат в четвероногую тварь, но не успел выстрелить: сзади меня резко дернули. Я обернулся. Передо мной лицо в лицо стояла женщина.

— Кто? — шепнула она.

Я показал пальцем в небо.

Она зажмурилась, будто от нестерпимого света ракеты, хотя свет уже угасал.

— Куда же тебя?.. О-о-о!.. Везде немцы… А! — И спустила собаку с цепи.

Радостно, с повизгиванием пес ускакал на улицу. Хозяйка затолкнула меня в какой-то шалашик.

Утро, весь день и часть вечера пролежал я в нем. Неподалеку от меня постоянно проходили немцы, один даже заинтересовался, куда исчез пес.

— Сорвался, — объяснила хозяйка. — Ночью сильно стреляли, а мой пес не выносит этого.

— О, да. Неученый собак боится огонь, — согласился немец.

Не сочтешь, сколько раз умирал и воскресал я за этот день. Когда стемнело, хозяйка выпустила меня в огород. От нее я узнал, что в окрестностях есть десантники, беспокоят немцев налетами. А где прячутся, она не знает, но где-то недалечко.

Дальше все пошло счастливо: из деревни выбрался целым, попутно набрел на бахчу, где не убраны тыквы и свекла. Прихватил немножко с собой.

Лежим, угощаемся. Дохляков поест-поест и остановится, спросит:

— Можно еще?

— Валяй, пока в брюхе есть место.

— Так можно все оплести.

— И оплетай, по-десантски, по-верблюжьи, когда можно, наедайся на неделю.

— А потом что будем?