— А вы, товарищ, говорите прямо, что вам требуется от меня. Долго балакать некогда мне: сами видите — в полях уборка, — шепчет примак и поднимает брюки.

— Ишь ты как заговорил: некогда, уборка… Это видишь, — я показал ему на свои погоны, — узнаешь?

— Вижу и дивуюсь. Когда вы отступали, этих штук не было у вас. Теперь, значит, в полной форме, и война по-другому пошла, в вашу пользу.

— А тебе не нравится это? Ты кто здесь?

Примак пожал плечами: не знаю, мол, суди сам.

— Ты тоже не виляй, говори прямо. Мне тоже зря балакать с тобой некогда.

— И не балакайте. Получите, что вам требуется, и… путь-дорога.

— Не увиливай. Не то я товарища позову. — И я погладил свой автомат. — С ним другой разговор пойдет.

— Тут нас таких примаками зовут.

— Это что значит, как понимать?

— Значит, принятой в дом.

— Кто тебя и зачем приняли?

Примак нехотя мямлит, что в сорок первом дослуживал последние месяцы в Красной Армии. Вдруг война, отступление. Его тяжело ранили. Свои не подобрали.

— А вот они, — примак обводит взглядом комнату, — хозяева этой хаты, подобрали меня, вылечили, потом навсегда приняли в мужья своей дочке.

— А ты себя как считаешь?

— Так и считаю, примаком, мужем своей жены.

— С такими знаешь как поступают? Я вот сейчас устрою тебе военный трибунал.

В это время в избу вбежала встревоженная и злая молодайка и прямо с ходу накинулась на своего примака:

— Чего ты пускаешь всякую шатию в мою хату?

— Я тут ничего… это не я. Он сам зашел, — залепетал примак. Он испугался молодайки больше, чем меня.

— «Сам зашел»! Одолели, дверь спокойно не постоит. Все валят к нам, будто в деревне никого больше нет, — шипела молодка. Ее полные губы и темные густые брови беспокойно двигались, вздрагивали. Она отдернула занавеску в кухню, большим хлеборезным ножом отвернула ломоть от каравая и резко, зло протянула мне: — На, и топай дальше! Да в другой раз не заходи, больше не подам, с меня довольно.

У меня был соблазн схватить хлеб и убежать без дальнейших разговоров. Но соблазн недолгий, минутный, потом стало стыдно: схватишь — и в кусты жрать, как голодная собака. Ф-фу, гад!

Я отвел хлеб рукой и сказал:

— Хозяюшка, я не к вам зашел, а к вашему примаку. И вы в наши дела не суйтесь, уйдите лучше. Мы тут поговорим и скоро расстанемся. Вам совсем ни к чему слушать нас.

Никогда не видывал я такого злого, такого ненавидящего женского лица, какое стало у молодки.

— Нет уж, я из своей хаты никуда. Надо вам посекретничать от меня, тогда выметайтесь с моего двора. — И села, будто с намерением не вставать вечно.

«Оно, пожалуй, лучше, — подумалось мне, — эту злюку опасно выпускать на улицу. Наоборот, надо держать при себе, не то она приведет полицаев или фашистов. Такая на все способна».

Рассудив так, я тоже сел поближе к двери, чтобы не выпускать никого до времени и самому в случае нужды уйти полегче. Мало ли какой может быть случай! Кивнул и примаку: садись. Молодка заметила это и прошипела:

— Чего стоишь? Новый хозяин нашей хаты приглашает садиться.

— Но примак остался на ногах и потом все время косил глазами на окошки в улицу.

— Вы знаете, кто он? — спросил я молодку.

— Как не знать. Я одного только не делала — не родила его, а остальное все: и лечила, и с ложечки кормила, и на руках носила, и ходить учила, как маленького, и слезами обмывала всего сколько раз.

— Знаете, что он подлежит суду, как предатель Родины?

— А что ты, хлопче, скажешь на это?.. — Молодка вскочила и начала трясти меня за плечи. — Когда гитлеры измолотили его, как сноп на гумне, и бросили помирать, никто, никтошеньки, не поднял его, не склонился над ним. И склонилась над ним одна я, склонилась, подняла его, а кругом гитлеры. Я его из самой смерти, из гроба вытянула, я в него свое дыхание вдунула. Теперь, хлопец, скажи: кто кого предал?

— Если надо, обязан погибнуть, но остаться верным Родине.

— Он погибал уж! — выкрикнула молодка. — И если жив, то благодаря мне. Я отбила его у смерти, я ему вторую жизнь дала. И теперь я ему и мать, и жена, и Родина. — Молодка заслонила собой примака. — Он — мой, мой и больше ничей. Изменять у него, кроме меня, некому. И живая никому-никому не отдам его. Хочешь взять — убей сперва меня! Ну, стреляй!

Я не собирался ни убивать примака, ни каким-либо другим путем отнимать его у жены, он нужен мне только в провожатые. И я сказал:

— Дайте хлеба, воды и проводите меня в безопасное место!

— Вам все равно, кто проводит? — спросила молодка.

— Совершенно одинаково.

— Тогда пошли.

Молодка принесла мне напиться, налила флягу, снова подала отрезанный ломоть хлеба. Перед уходом она обдала мужа хозяйским взглядом и приказала:

— А ты ступай к себе и сиди до меня!

Понятно все: примак прячется где-то и от фашистов и от своих, а в хату явился на ночное свидание к жене и до меня не успел исчезнуть.

Идем садами, задворками. Молодка рассказывает, что ведет меня в то место, где первое время спасала своего примака. Счастливое место. Она интересуется, кто победит в войне. Уверяю, что мы. Если уж мы прогнали немцев от Москвы и Волги до Днепра, то до Берлина определенно догоним.

— А моему примаку не будет худо?

— Если ты говорила правду и если он неспособен к войне, то, пожалуй, ничего не будет.

Она шепчет:

— Слава богу, неспособен, у него правая рука сухая стала, как деревяшка.

Спрашиваю, много ли примаков по округе.

— Есть. После того, как своих мужей и женихов проводили на войну, а фашисты повенчали их с могилой, женщины стараются изо всех сил спасать чужих. У женщины характер такой — не может она пройти мимо, когда нужна помощь. Жалостливый характер. И любовь у нее часто от жалости идет. Теперь, когда сотворяется над мужиками такое убийство, свободные женщины и девки не ждут, когда к ним прикатят сваты. Можно никогда не дождаться. Теперь они сами себе мужей промышляют. По деревням кругом многие вырвали, кто, вроде меня, у смерти, а кто у гитлеров из плена.

— Фашисты не преследуют за это?

— Тайком держат, в лесу, в оврагах, в подполье. — И вдруг: — Хочешь в примаки? Хорошая невеста есть. Краля.

Я сказал, что у меня есть своя краля и менять ее не хочу.

— До твоей крали долго топать надо. Наверно, через всю Германию.

— Дойду. Она стоит этого.

— Кто ж такая?

— Победа.

— Наша тоже много стоит. И она здесь, рядом. Вот сейчас мундир, автомат, пилотку в землю. Умер. А сам к крале. Сею же ночь будешь спать тепло, мягко, сладко.

— Ты серьезно это? — подивился я.

— Есть, примут.

— И есть примаки, вроде меня, молодые, здоровые, которые спрятались к бабе под одеяло?

— Ты спроси, чего нет. Это я скорее перескажу, А что сотворяется, этого за всю мою жизнь не пересказать.

Она провела меня в небольшой лесок с глубоким овражком, изрытым множеством ям, где, может быть, многие столетия, даже тысячелетия брали песок и глину. Песок там чистый, ровный, без единого камешка, а глина мягкая, маслянистая, разных цветов.

— Занимай любую, — молодайка кивает на ямы, — все твои. — И уходит. Она торопится: надо и в поле на уборку, надо и поостеречься, чтобы не заметили гитлеры с чужим человеком, да и соседям попадаться на глаза не стоит.

Мне этот приют кажется ненадежным: лесок маленький и уже сильно обдутый, рядом большая гудронированная дорога. Но другого поблизости нет, а бродить, искать его некогда.

Мне тоже не вредно поостеречься не только гитлеров и полицаев, а и примака и особенно его крали. Для большей надежности хоронюсь не в яму и не в кустарник, разросшийся густо по дну оврага, а в самое невероятное место — в бетонную трубу под дорогой, положенную для стока вешних и дождевых вод из овражка.

Еще в самую первую десантную ночь зародилась у меня зависть на такую трубу: вот где покой и безопасность! Фашистам никогда не падет на ум, что в трубе под воинской дорогой, где постоянно идут орудия, танки, грузовики с солдатами, может спрятаться кто-то. У них на такую догадку не хватит фантазии. Искать меня, если вздумают, конечно, будут не в трубе, а по оврагу.