— Да, — согласился Создатель.

— Ну вот, — с удовлетворением произнес Подольский. — А в нашем мире то же самое происходит из-за невидимой материи, существовавшей изначально. И…

Он замолчал. Мысль, пришедшая в голову, показалась Подольскому нелепой, говорить о ней не хотелось, но и не сказать он не мог тоже, потому что Создатель не речь воспринимал, конечно, а мысль, и если Подольский хотел очертить для себя контуры возникшей идеи, то нужно было о ней подумать, но тогда идея оформится, и собеседник осознает ее, как часть своего мира, ту пустую оболочку, одну из множества, из-за которых его мир обречен на гибель, как обречена на гибель Вселенная, в которой Подольский оставил свою жизнь, свое тело, свою судьбу.

— Думай, — сказал Создатель. — Идея должна родиться. Думай.

— Еще одна пустая оболочка… Зачем?

— Пустая оболочка может стать живым существом. В твоем материальном мире — я не могу этого исключить — скрытая материя, о которой ты говоришь, рождается из идей, пришедших из нашего мира, как ты пришел к нам из своего.

— Минуя Вторую Вселенную?

— Нет, пройдя через нее и преобразовавшись в ней.

— Не понимаю.

— Мы должны это понять вместе. Пустые оболочки идей в нашем мире и темная материя — в твоем. В результате — оба мира обречены. Во Второй Вселенной, видимо, такая же ситуация.

— Что я знаю о Второй Вселенной? Я не помню ее. Я оставил там свою память, чтобы вырваться в ваш мир.

— Ты не мог оставить свою память. Ты мог лишиться ее материального носителя. Но как могла быть утеряна суть?

— Повтори, — потребовал Подольский.

— Память — существо нашего мира. Ты не мог оставить ее в мире, наполовину состоявшем из материи.

— Но я — мы все, кроме Аримана, — лишился памяти там…

— Почему Ариман свою память сохранил?

— Не знаю. Ариман — воплощение зла. Он утверждает, что убил каждого из нас, хотя и не понимает — зачем.

— Оставим это пока. Память — живое существо. Я помню прошлое — свое и всех идей, ставших частью моей сути. Но это не значит, что память — моя часть, она самостоятельна, она разумна и не уничтожима.

— Не понимаю. Ты хочешь сказать…

— Я хочу сказать, что в дискуссии с Учеными ты лишился материальной энергии своей памяти и только потому забыл обо всем, что помнил. Но суть памяти энергией не обладает, она не материальна. Перейдя в нашу Вселенную, ты должен был ее сохранить.

— В виде пустой оболочки…

— Нет! Пустая оболочка возникает именно из материальной субстанции, память же — та ее суть, что осталась в тебе — нематериальна.

— Почему я ничего не помню о том, каким был? — в отчаянии воскликнул Подольский.

— Ты помнишь. Но ты не умеешь работать с абсолютно нематериальными носителями. Ариман умеет. Поэтому он помнит.

— Но ведь я — это он, и он — это я. Мы — одно.

— Да, в материальном плане вы стали одним существом, имя которому Миньян. Но я ощущаю вас раздельно. Как же иначе я говорю именно с тобой, а не со всеми сразу?

— А Ормузд? Антарм?

— Все равно.

— Я могу вспомнить все?

— Ты все помнишь.

— Нет!

— Да. Говори со своей памятью так же, как говоришь со мной. И она тебе ответит так же, как отвечаю я.

— Память — вне меня?

— Память в тебе. Вот аналогия, которая, возможно, будет более понятна. Ты говорил о втором «я», о том, как твое материальное сознание способно вести дискуссии с самим собой. Разве твое второе «я» менее разумно, чем первое?

— Значит, чтобы вспомнить, я должен спросить сам себя? Но я уже не раз делал это, размышляя, и память молчала.

— Спроси, — повторил Создатель.

И исчез.

Подольский исчез тоже — сознание его растворилось, и никакая другая личность не заняла оставленное место. Миньян стал единым существом — единым и единственным. Он размышлял.

Правота Создателя представлялась ему сейчас очевидной, но задать собственной памяти прямой вопрос Миньян не решался, понимая, что, если личность его объединила десять независимых человеческих сущностей, то же произошло и с памятью. Не возникла ли сумятица воспоминаний, разобраться в которой окажется невозможно?

Чтобы избежать хаоса, нужно было обратиться к самому яркому воспоминанию. Чтобы вспомнить самое принципиальное событие в жизни, нужно знать, о каком событии могла идти речь, то есть помнить о нем… Порочный круг.

Нужно вспомнить, и невозможно это сделать.

Разорвать этот круг логически Миньян не сумел, и тогда прозвучал крик измученного сознания, вынужденно запертого в оболочке, вовсе для него не предназначенной.

«Я люблю тебя! — сказала Даэна. — Любовь позволила мне — и тебе, какой ты есть, — выжить в этом мире. Разве может быть что-то более значительное, чем любовь? Я люблю тебя, и если память вообще существует, ты должен помнить, и я должна помнить»…

…Это была обычная московская квартира — три комнаты и гостиная со встроенным в стену телепроектором. Они пришли после работы, уставшие и немного даже разозленные, потому что эксперимент закончить не удалось, а начальство в лице Халдеева, чтоб он был здоров, вызвало его в кабинет и долго распекало по поводу, который ему даже и не запомнился, потому что он думал совсем о другом, а она думала о том же, ожидая его у выхода на Дачный проспект, и когда он наконец выбежал из подъезда, то показался ей не человеком, а духом, воспарившим в небо на белых крыльях. Потом, правда, крылья оказались лепестками зонтового плаща (он думал, что идет дождь, а дождя не было, и он свернул плащ, выйдя на улицу), но ей уже было все равно, и она поцеловала его прямо на стоянке, никто не видел, а если и видел, то какая разница?

Дома у него она прежде никогда не была, и все в квартире ей показалось уродливо разбросанным по разным углам. Она решила, что наведет здесь порядок — потом, когда придет сюда хозяйкой. А он думал, что она уже хозяйка в этом доме, он поймал ее взгляд, брошенный на груду биодискеток, и на остов разобранного стереосканера, и на остатки вчерашнего ужина в тарелке, которую он не успел убрать утром, уходя на работу, а потом, приглашая ее к себе, даже не подумал о том, что дома беспорядок, да что там беспорядок, — попросту бардак, выражаясь хотя и не по-интеллигентски, но зато уж точно по-русски.

Он так и не сказал ей того, что она хотела услышать. Оба знали, что слова ничего не изменят в их отношениях. Все, что они думали друг о друге, можно было сказать вслух, а можно было не говорить, и даже лучше, наверное, было не говорить, потому что любое слово искажает мысль, а оставаясь невысказанной, мысль не искажается, но все равно ей хотелось услышать это слово ушами, а не подсознанием. Услышать и повторять, и потом, когда это произойдет, ей будет проще и понятнее жить, но сначала нужно услышать…

Он взял ее руки в свои и сказал буднично:

— Вот так я живу. Так я живу без тебя. А теперь здесь ты. И все стало иначе. Я вижу, что все стало иначе, а ты не видишь. Ты еще не видишь.

— Вижу, — сказала она, отняла у него свои ладони и отошла, чтобы видеть лучше.

Так они и стояли минуту, другую, третью, смотрели друг на друга издали и говорили друг с другом, а потом как-то совершенно неожиданно оказались в спальне, она не понимала, куда делся тот интервал времени, в течение которого она вошла в эту комнату, а он сорвал покрывало, а она (сама? или с его помощью?) освободилась от одежды, именно освободилась и, только ощутив кожей прохладу освеженного воздуха, поняла, насколько она свободна. От всего, что было, и от всего, что будет. И даже от того, что происходило сейчас, она тоже была свободна, потому что это происходило вроде и не с ней.

И только тогда, когда уже не имело смысла говорить что бы то ни было, потому что любое слово превращалось в стон, он прошептал ей на ухо, а ей показалось, что это был крик:

— Люблю, люблю, люблю…

Так и случилось.

А потом? Она не помнила, и он не помнил тоже. Но что-то было, конечно, с ними, они смотрели друг другу в глаза и спрашивали друг у друга, но памяти их уже разделились, и помнили они разное, и вопрос нужно было уже задать иначе, но главное, что они уже знали, и что теперь знал Миньян: это было.