— Закон квадратичного тяготения не обманешь: чем плотнее духовная энергия снов, тем эффективнее она преобразуется в потенциальную энергию силы тяжести в момент пробуждения. Коммутация, понимаешь ли.
Мне стало смешно, и я не смог сдержать улыбки.
— И нечего смеяться! — прикрикнул мальчишка. — Слушай, когда объясняют. Ты еще и дня не прожил, знать ничего не знаешь, с новопришедшими всегда проблемы, а ты у меня второй, с первым своим я намучился ох как, просто сил не было, тупой оказался, жуть…
— Ты, должно быть, долго учился, — я изобразил смирение, стараясь не показать мальчишке, как тяжело мне сейчас находиться с ним рядом и слушать пусть и очень познавательную, но несвоевременную лекцию. Мне хотелось тишины, темноты — лежать, не думая о теле и воле, а только ловить всплывавшие воспоминания, которых у меня — уж это я понимал без подсказки Ормузда — быть не могло, потому что противоречило одному из главных законов природы. Я не знал, чье имя этот закон носил — наверняка у него был какой-нибудь древний автор! — но интуитивно чувствовал его силу в мире, ту силу, которая почему-то не распространялась на меня, и это понимание тоже было лишним, неправильным, но мне совершенно необходимым.
— Конечно, я долго учился, — не заметив моего состояния, а может, не обратив на него внимания, продолжал Ормузд. — После пришествия, как все, — у Учителя, а потом мог выбрать: свободу или путь. Выбрал путь и вот сейчас мучаюсь с тобой. Впрочем, в первые дни это всегда мучение, — задумчиво закончил он, — мой Учитель со мной тоже намучился…
— Ты хочешь сказать, что мой Учитель — ты?
— Кто же еще? — обиделся Ормузд. Посмотрел мне в глаза, понял мою мысль, обиделся еще больше и отвернулся к окну, забранному тонким стеклом — впрочем, это наверняка было не настоящее стекло, а либо его идея, либо временное воплощение; настоящее стекло должно быть прозрачным, а это выглядело сероватым и искажало проходившие сквозь него солнечные лучи. В это время дня лучи должны были быть зеленоватыми с золотистым отливом, а они выглядели белыми, будто все краски мира смешались и не сумели разобраться, какая из них главнее.
— Не обижайся, — сказал я, продолжая внутри себя не замечаемую Ормуздом работу по упорядочению всплывавших воспоминаний. — Учитель не должен обижаться, если ученик туп.
— Ты не туп, — отозвался Ормузд, — ты строптив, а это куда хуже на первых порах. Тупой всего лишь не понимает учения, а строптивый отвергает его, воображая, что до всего может дойти сам.
— Учитель, — сказал я, зная, что, услышав вопрос, Ормузд подумает, что я не туп и не строптив, а просто болтаю чушь, — а помнишь ли ты, кем был в той жизни? Там, откуда мы все приходим на поля?
Ормузд обернулся ко мне, взгляд его был изумленным, в нем содержался ответ, мальчишке и рта не нужно было раскрывать, чтобы донести до меня свою мысль: «Никто не может знать того, кем он был в той жизни. Предполагать можно что угодно. А знать нельзя, потому что…»
— Потому… Что? — спросил я, не поняв окончания фразы.
— Сколько Ученых, столько и мнений, — буркнул Ормузд. — Суть, правда, одна: там нет ничего, вот что я тебе скажу.
— Но почему я пришел в мир именно таким? Почему ты пришел таким, каким я тебя вижу? Почему…
— Стоп! — прикрикнул Ормузд. — Почему солнце сейчас зеленое, а к вечеру становится красным? Почему духовная сторона света никогда не меняется, сколько ни преломляй его в стеклах? Я тебе еще сотню проблем назову, к решению которых никто и подступиться не смог. Послушай, — взмолился он. — Ты только начинаешь жить! Я…
— Ты сам над этой проблемой не задумывался, вот и все, — сказал я. — Так кто из нас туп?
— Я не сказал «туп», я сказал «строптив».
— Извини, — вздохнул я, приняв наконец решение. — Спасибо тебе, ты мне помог, но теперь нам нужно расстаться. Остальное я буду делать один.
— Один, значит? — скептически спросил мальчишка. — Ну давай, давай. Человек даже законом Юлиуса-Хокера пользоваться не может, а туда же…
— Отстань от меня со своим Юлиусом, и Хокера тоже себе оставь. Уходи.
Ормузд повернулся и молча вышел из комнаты. Я закрыл глаза. Не думал. И возможно, действительно оказался в другом месте и в другое время.
Глава третья
Я всегда любил сны, потому что в снах мне обычно все удавалось. В детстве, если доводилось поссориться с кем-нибудь из сверстников и быть битым, я прибегал домой зареванный, на мамины расспросы отвечал невнятно или не отвечал вовсе, и сразу ложился спать на диванчике в большой комнате, где стояло основание стереовизора. Засыпал я быстро и в любой позе, стоило только положить голову на подушку, и мне начинало сниться, будто я одной левой побеждаю Димку-буравчика, и будто Зина из параллельного класса брала меня под руку и мы шли по школьному коридору, и все, даже ребята из выпускной группы, смотрели нам вслед и говорили: «Какая замечательная пара!»
Став старше, я научился сны программировать. Не думаю, что мне действительно это удавалось, но впечатление было именно таким: ложась спать, я задумывал сон — приключения, скажем, или любовь, или что-нибудь спокойно-возвышенное, — и все получалось, как я хотел. Как-то я рассказал об этом своему психоаналитику в районной поликлинике, и он, выпытав у меня такие детали, о которых я даже себе не всегда напоминал, глубокомысленно заявил:
— Аркадий Валериевич, у вас сильна эйдетическая память, вы не сны умеете конструировать, а свои воспоминания о снах, которые вам даже, может быть, и не снились вовсе.
— Как это возможно? — удивился я.
— Такое бывает, — продолжал настаивать психоаналитик. — Люди обычно не запоминают снов. Точнее, сны конструирует и запоминает подсознание, это особый процесс, с сознательной деятельностью связанный весьма опосредованно. Просыпаясь, вы помните обрывки последнего быстрого сна — процентов пять-десять информации, не более. Но лакуны не остаются пустыми: включается ваша фантазия — зачастую опять-таки бессознательная, — и мгновенно заполняет пустоты сна желаемыми образами. Понимаете? Вы говорите, что хорошо помните вчерашний сон, а я уверяю вас: не сон вы помните, а свою фантазию, порожденную обрывками, оставленными сновидением.
— Поэтому в снах мне всегда все удается?
— Конечно. Вы не можете допустить собственного поражения, придумывая реальность мира, в котором вам хотелось бы жить.
Я промолчал, но в ту же ночь заставил себя увидеть во сне, как я овладеваю самой красивой женщиной на планете Айолой Лампрам из Эритреи, она выступала несколько дней назад в вечерней программе «Люби меня» и поразила той экзотической красотой, когда тело невозможно расщепить на элементы — лицо, шею, грудь, бедра, — все это по отдельности выглядело не очень привлекательным, но вместе… Помню, Алена тогда сказала:
— Аркаша, у тебя взгляд самца.
Я не спорил. Мужчина, который не смотрит на женщину, как самец, хотя бы изредка, теряет в своей мужской сути куда больше, чем если он не может вбить гвоздь в пластилитовую стену.
В тот вечер мне было хорошо с собственной женой, как никогда прежде, а потом я заснул, и во сне мне было хорошо с Айолой Лампрам — я был уверен, что видел именно созданный мной сон, а не подсознательную фантазию, явившуюся в момент пробуждения. Конечно, моя уверенность ничего не значила для психоаналитика, но мне было все равно.
А когда я увидел в своем последнем сне стоявшую у подножия холма обнаженную женщину и понял, что люблю ее больше всего на свете — больше той жизни, которую я к тому времени прожил, и больше всех жизней, которые мне, возможно, предстояло еще прожить, — я точно знал, что она не могла быть порождением фантазии, сексуальной мечтой подсознания. Женщина была так же реальна, как реален сон, который потом сбывается, и ты не понимаешь причинно-следственной связи между этими явлениями, да и понимать не хочешь, тебе достаточно факта: ты видел, и это случилось.
Жаль, что тогда — в мире — мне пришлось умереть, встретив во сне свою мечту.