— Любовь, — подумала она. — Любовь — дух или материя?

Ответ родился сам собой, как всплеск общей мысли, очевидной уже и для Даэны: любовью была она сама, все, что она собой представляла, чем жила, что принесла с собой и что потеряла в пути. Даэна смутно помнила себя, ждавшую на холме, и себя, ожидавшую мужа в большой московской квартире — воспоминание было наведенным, не своим, Ариман подсказывал ей то, что сам сумел вспомнить из их общего прошлого.

Первая встреча и первый их поцелуй, и первая ночь, и первая размолвка, и рождение дочери, и все то первое, что было потом — вплоть до появления в их жизни Метальникова, а дальше память Аримана давала сбой, это уже не память была, а домыслы, делиться ими с Даэной он не хотел, и истинная роль Влада осталась непроясненной, странной и, по большому счету, ненужной. Даэна ловила струйку воспоминаний руками, не позволяя растекаться, ей не хотелось потерять ни одной мысли, ни одной крупицы ее собственного прошлого, возвращавшегося к ней, но ей не принадлежавшего.

Единственное, что она знала и без подсказки Аримана, — не нужен ей Метальников, никогда она его не любила, и в памяти этой любви быть не может. И не должно.

Ариман улыбнулся. Воспоминания его проявлялись тонкими струйками тумана, будто забытый сигаретный дым, и перетекали к тому, кому должны были принадлежать.

В памяти Генриха возникли картины, которых он не мог видеть и помнить. Его тело, лежавшее на ковре. Черное лицо с отпечатком «ладони дьявола». И все, что Аркадию удалось в те дни узнать о Подольском от его кузена Льва, и от раввина, и от Раскиной, и из личного дела на фирме… Не так уж много для понимания собственной сути, но подсозание помогло, к памяти добавился характер, а инстинкты довершили формирование личности.

Хрусталеву Ариман мог сказать куда больше. Впрочем, что могли добавить к пониманию личности воспоминания о совместно проведенных операциях и о дискуссиях, касавшихся, в основном, предметов вовсе не духовных, а сугубо прагматических, вроде изменения цен на энергокапсулы? Даже о будущем собственной страны они почти не вели откровенных бесед — Ариман помнил, что не стремился к таким разговорам, даже уклонялся от них при каждом случае, поскольку будущее казалось ему абсолютно непредсказуемым в той России, в которой они жили.

Пинхас Чухновский, поставив лицо струйке памяти, увидел себя глазами Аримана — нет, Аркадия, таким было тогда его имя — в комнате, где на полках стояли старинные, в кожаных переплетах, религиозные книги, и беседы свои с сыщиком вспомнил, но к пониманию собственной сути это почти ничего не добавило. Память о житейском — а что еще мог сообщить Ариман? — не могла помочь, и это знание бывший раввин отогнал, как отгоняют дурно пахнущую струю сигаретного дыма. Он не терпел, когда в его присутствии курили, он мучился от этого, он и сейчас мучился от воспоминаний, которые ему навязывал Ариман, он не хотел их, он желал служить Господу так, как того требовал струившийся вокруг Свет, а не так, как привык это делать когда-то в мире, мало приспособленном к принятию Божественного.

Примерно с такими же мыслями отогнал чужие воспоминания и Абрам Подольский. Он не помнил себя, но знал, что таким, каким представлялся Ариману, он быть не мог. И не хотел. Абрам повернулся к Ариману спиной, дав понять, что не желает ни слышать, ни видеть, ни ощущать, ни — тем более — воспринимать. И струйка воспоминаний протекла мимо, слившись с голубизной света.

Метальникову Ариман не мог сказать ничего. Он не знал этого человека, он не помнил их встреч, заставил себя их забыть — надежно, навсегда. Метальников мешал, он стоял между ним и женой, только эту память и несла в себе тоненькая струйка мысли, почти невидимая, темная и прерывистая.

Метальников, отдавший всю энергию своей памяти в битве с Учеными, знал о своем поступке не больше, чем о том, кем был в материальном мире, и кем для него была когда-то эта женщина, Даэна, чье прежнее имя он прекрасно знал, но сейчас… нет, сейчас осталось только восхищение красотой и желание служить. Желание служить и выполнять приказы было натурой этого человека. Память, какой бы она ни оказалась, ничего не могла добавить к этой сути.

Ормузду Ариман напомнил их первую встречу на полях Иалу: помнишь, ты назвался Учителем? Ты привел меня в Калган и создал дом, я жил там недолго, и еще ты рассказывал мне о законах природы, которые были мне непонятны, а потом мы ушли, и я убил тебя своей ладонью, я не хотел этого, но так было нужно, я и сейчас не понимаю — почему, хотя и уверен в том, что все делал правильно. Может, если бы я не убил тебя там, мы сейчас не были бы вместе здесь? Может, нас вообще нигде не было бы?..

Антарм, увидев устремившуюся к нему струйку памяти, сделал шаг навстречу и подставил лицо — он хотел знать о себе все, и он узнал, но то, что могло быть значительным, оказалось на деле ничтожно малым. Он — Следователь. Он ведет Аримана… куда? Разве это сейчас важно? И важно ли вообще?

«Я могу создать себе память из ничего, — появилась мысль. — Только я и могу. И еще Ормузд».

Твердь была слишком мала, чтобы хорошо разбежаться. Инстинкт же подсказывал, что без разбега ничего не получится. Антарм не помнил, конечно, как в прошлой своей жизни, совершая вполне материальные действия, добивался духовного результата. Но генетическая информация сохранилась — тело само знало, что делать в следующий момент. Мышцы желали движения — так спортсмен ощущает неудержимое стремление бежать, прыгать, испытывать себя.

Антарм бежал по кромке тверди, рискуя сорваться во мрак. Что произошло бы, если бы он действительно оступился? Никто из людей, следивших за его странными действиями, не знал ответа, и потому Ормузд бросил мысль, камнем упавшую перед Антармом. Мысль была простой, тяжесть ее мгновенно истаяла, и Антарм даже не ощутил ее присутствия, а остальные поняли:

— Ты не сможешь создать мысль из движения. Здесь не твой мир. Другие законы природы. И все нужно делать иначе.

Правда, Ормузд не знал — как делать и что именно. Поэтому Антарм продолжал свой бег, и удивленные зрители увидели, как, в очередной раз перепрыгнув реку, он не опустился на песок, а продолжал двигаться в океане света, нелепо перебирая ногами и поднимаясь все выше — к солнцу.

— Я чувствую это! — воскликнул Антарм.

И это действительно было так, хотя проделанная им механическая работа не имела к ощущениям никакого отношения.

Глава четвертая

Именно тогда они поняли, что в их мире появились чужие.

Когда возникла материальная твердь, они вообразили, что это всего лишь воплощение представления. От этого никуда не деться — кто-то поднимается на слишком большой эмоциональный уровень, и концентрация духа рождает материю. Чаще бывает наоборот, и образуются неспровоцированные идеи, незаконные дети эволюции, но в тот момент, когда без их в том участия в мире появилась твердь, они решили, что сами в этом виноваты, и уменьшили давление мысли.

Появление материи всегда доставляет неудобства, и потому первым их желанием было: уничтожить. Эмоциональный разряд достиг Антарма и заставил его воскликнуть:

— Я чувствую это!

Он висел в пространстве между твердью и солнцем, ноги его не давили на опору, тело не ощущало тяжести, это позволило ему выйти за пределы примитивных потребностей человеческого организма и увидеть, как сказал впоследствии Пинхас — раввин Чухновский, — божественный свет.

Первым, кто оказался доступен чувствам Антарма, стал Вдохновенный-Ищущий-Невозможного, ощутивший эмоциональный натиск и ответивший так, как только он и умел это делать.

— Нет! — воскликнул Антарм. — Нет!

Он схватился обеими руками за раскалывавшуюся голову, он медленно опускался на звавшую его своим тяготением твердь, но ощущал себя совсем в другом месте, никогда на самом деле не существовавшем в этой Вселенной. Воспоминаний о жизни, прожитой именно в этом материальном теле, у Антарма не было, но память инкарнаций сохранилась и сейчас выдавливалась под действием эмоционального натиска Вдохновенного-Ищущего-Невозможного.